— Мы рабочий класс, пролетарии!
Мать, когда слышит такое, обязательно заметит:
— Расходилась беднота, аж лохмотья летят!
Отец действительно пролетарий. Когда его батько помер, старшие братья разделили наследство: кому хата, кому сарай, кому кони. А Тимофея — младшего — обидели. И землю ему выделили на косогоре. Если засуха — все горит, если ливень — все сносит. Землей он не дорожил. Сдавал задарма в аренду. А сам — инструмент в сумку и в кузницу. Одно время в черепичной мастерской трудился. Носил песок, размешивал раствор, набивал формы. Каторжная работа. Кашель стал одолевать от пыли цементной. Бросил черепицу, — гори она огнем! — подался в олийницу. Олийница — это где давят олию: масло подсолнечное. Ходит весь пропахший маслом — и руки, и спецовка, и чеботы. В карманах всякие железки: гаечки, шурупы, чеки. На ремне, у правого бедра, ножны из сыромятной кожи. В ножнах — нож. Сам смастерил. Взял кусок пилочки, приладил грушевую колодочку, наточил на точиле, направил на оселке. Бреется этим ножом.
Братья его обделили, и тесть обделил: не дал за дочерью ничего. Мать говорит:
— В чем была, в том и замуж пошла.
Отец называет себя пролетарием. Я верю ему. Пролетарий, по моему детскому пониманию, происходит от слова «пролетать». Он в самом деле всегда пролетал мимо удачи, мимо достатка. Но головы не опускал. Сам о себе в шутку говорит:
— Голый-босый, но гонор имею!
Гонору в нем, правда, хоть отбавляй. Потому и встревает во все. Взять колокола. Добрался до самого верха. Ключом орудовал. Как же: рабочий класс!
Мать зашивала располосованную в потасовке рубашку, всхлипывала:
— Где ты взялся на мою голову, чертяка чубатый!
Он мирно отвечал:
— Не скули по-щенячьи.
— Зачем трогаете несчастную церкву? Зачем обижаете? Вы, что ли, ее ставили, что распоряжаетесь?
Отец ударил себя по коленям:
— Опять сказка про белого бычка! Вас же, паразитов, собирали в сельсовете. Вам, паразитам, доказывали: нужна бронза для индустрии! А вы, паразиты, в драку.
Мать с девичьих лет любила церковь, бегала туда чуть ли не к каждой службе. Она пела в хоре. Стоя на клиросе, чувствовала себя вознесенной. Восторг, вера в чудо. Казалось, расставь руки, как крылья, — и полетишь ангельски легким полетом. Казалось, она близка к тайнам. Глаза впивались в росписи на стенах, на сводах. Она была рядом с ними, чувствовала себя как бы участницей и омовения, и вечери, и успения, и святого воскресения. Глаза Спаса глядели на нее с такой грустью, с таким проникновением, что весь этот вымышленный мир оживал.
Муж запретил ей петь в церкви. Она не могла простить ему такой жестокости. И сейчас она гневалась не из-за рубахи, а из-за той обидной несправедливости, которую творят такие, как ее Тимофей.
— На каждой улице кричите: «Равенство, равенство!» А сами его рушите.
— Это как же? — не понимает отец.
— А так. В церкви стоят рядом и пан и холоп. Стоят, как ровня. Где еще есть такое место?
Он темнеет лицом.
— Не на ту доску ставишь. Гнилая доска!
Умом я, кажется, больше понимаю отца, мне нравится его горячность, вера во что-то новое. Но сердцем я — с матерью. Меня приводят в трепет высокие библейские сюжеты, которые я постигаю в церкви, задирая голову. Холодеет под ложечкой, когда я слышу песнопение, льющееся с клироса.
Взбаламутили людей эти сброшенные колокола. И вчера о них, и сегодня.
В нашем соломенном клубе тоже спор о них. Котька горячится, наступает на Микитку:
— Твой листоноша тоже добрый! Он же читает книжки. Знаешь, как нужны трактора. Нам же Хавронья Панасовна объясняла! Нужен металл, вот этот, як его?..
Микита равнодушно подсказывает:
— Благородный.
— Ага! — соглашается Котька. Затем спохватывается: — Не-е! Цветной! А ты…
— Що я?
— Знаю, что ты за батька!
— А ты?
— Мой понимает: раз надо, значит, надо!
— А мне церкви жалко. Батько говорит: ишь умники. Люди по копейке стянулись, подняли храм, повесили колокола, а они хап готовенькое — и в карман. Це не дело!
Меня бьет нетерпение. Хочу знать, что думает каждый. Спрашиваю Юшка:
— Чего молчишь?
— Хиба воно мени нужно?
Вот так всегда. Батько тоже такой. Да все у них в семье такие! Только бы их не трогали.
Котькин отец, старый Говяз, похож на кузнечика. Туловище куцее, зато ноги — во какие махалки, длинные, словно жерди. Он землемер. Занятие как раз по нему. Шаг саженный. Бегом не угнаться. На что листоноша ходок, но и тот пить запросит. Одним словом, не ходит Говяз, а землю меряет. Лет ему, может, не так-то много. Но волосы уже седые, редкие. Усы тоже побелели, точно пылью их припорошило. Головка небольшая, верткая. Все видит, все знает, все замечает. В нагрудном кармане темного френча — блокнот и выглядывающий графитным острием толстый плотничий карандаш.
Слобода говорит о землемере:
— Понимающий человек!
В разговоре то и дело мелькают книжные слова. Если показывает свой участок, обязательно скажет так:
— Здесь райские яблочки произрастают.
Если же увидит непорядок — то ли ветку обломило, то ли плоды побило, — непременно воскликнет:
— Явление!
Зайдите к нему в сад. Встретит радушно, предложит фрукты особого сорта:
— Покушайте, будьте ласковы. Это вас заинтересует.
Менялись власти, менялись порядки. Но землемер Говяз всегда оставался прежним. Сажень на плечо — и в степь. Потому что при любых властях, при любых порядках земля оставалась прежней. Ее не убывало и не прибавлялось. Перекраивать, конечно, приходилось по-новому. Казалось, ничто не сможет его смутить. Ничто не сможет переменить ход его жизни. Но, глянь, как все повернулось!
Думал, думал Говяз, да и надумал: пора покидать насиженное место. Имущество и хату разделил между женатым сыном и замужней дочерью. Участок тоже разбил поровну, никого не обидел. Себе выговорил одну комнату. Так, на всякий случай. Мало ли чего. Вдруг на старости лет негде будет приклонить голову. Кое-какой инвентарь продал. Барахло уложил в окованный сундучок. Поставил его на бричку и айда от дому подальше. Все тихо, скрытно. Сел и уехал. Никто не знал, никто, не подозревал…
Правду сказать, я знал. Но поделиться ни с кем не мог. Клятву дал.
Котька вечером подобрался к моему окну, послюнявил палец, потер им по стеклу. Стекло издало звук, знакомый каждому пацану: иурр… иурр… Условный знак, вызывающий на тайное свидание. Я выскочил на двор. Котька стоял за углом, прижавшись боком к стене. Тихо сказал:
— Еду насовсем…
— Куда?
— Кто знает…
Что случилось с землемером? Что сорвало его с корня? Многие об этом думали, да не знали, что придумать. Сам тоже мучился. Ладно ли. поступил? Не напрасны ли страхи? Может, и не обидели бы землемера, поскольку человек нужный. Может, и не тронули бы его хозяйства, поскольку оно создано собственными руками. Батраков не держал, работников не нанимал. Все своим хребтом нажито.
В слободе собирают колхоз. Из слободы вывозят кулаков. Говорят, далеко везут — на самые Соловки. Так не лучше ли от беды подальше? Честно сказать, он ни делом, ни помыслом не против новых порядков, но как все обернется? Конечно, колхозу тоже нужен землемер. Не грех бы и остаться, если бы знать. Ну, да оторвался — что же теперь делать?
Выехали рано, чуть заалел восток. Сухо скрипела старая бричка. Говяз и Говязиха сидели в передке, лицом к востоку, лицом к той стороне, куда отправились искать свое спокойствие. Котька, полулежа на сене, глядел назад, в сторону, где осталось все его прошлое, вся его надежда. Невыносимо было видеть, как хатки слободские уменьшаются, уменьшаются и вовсе пропадают в росной мути. С высокого места слобода еще долго виднелась пятном, темным, вытянутым вдоль долины. Затем упала за бугор, словно сквозь землю провалилась.
Лохматый пес по имени Дракон бежал за бричкой. Он был для Котьки последней ниточкой, связывающей его с домом. Котька боялся потерять эту ниточку. Следил за псом во все глаза. Если тот отставал, Котька со слезой в голосе молил:
— Дракон, Драко-о-он!..
Пес при дневном свете рыжий, точнее, пламенный. В темноте — серый, на себя непохожий, и если бы не белое пятно на груди, не отличить его от любой собаки. Котьке это белое пятно кажется сейчас теплым.
Когда из-за тумана выглянуло солнце, растянув по дороге уродливые тени, шерсть Дракона вспыхнула красным огнем. Он остановился, помотал головой, чихнул, выбивая из носа прохладную ночную пыль, медленно развернулся и кинулся в обратный путь. Ниточка натянулась до звона и оборвалась. Котька не окликнул Дракона: видел — бесполезно. Сдавив ладонями уши, зарылся в старое сено.
Мы теперь бродим втроем: Микита, Юхим и я. Без Котьки сиротливо. Все оглядываемся: авось подбежит. Но Котьки нет и не будет.