— Может, там залежи железной руды?
— Мы думали — золота. Нюрка копала — ничего не нашла. Земля, навоз и черви. Летошний год ученый с Москвы приезжал опята собирать. У нас боковушку снимал. Так он говорит, что земля вроде в скорлупе помещается, и скорлупу энту всю ракетами продырявили. Теперь к нам всякая гадость сыплется, всякие заразы. У дочки на работе лекцию читали, про этот… алкоголь. Подсчитано, что у нас каждому жителю, младенцу или дряхлому старику, по сто граммов белого на день положено. А почему не выдают? Потому что и так, которые взрослые, залились до ноздрей.
Я сказал, что не вижу связи.
— Все от лучеиспускания зависит, — объяснила старуха. — Очень оно усилилось. Это не я говорю, а тот ученый, который опятами увлекался.
Кто его знает, может, так оно и есть. Мы сами ни за что не отвечаем. Активизировалось лучеиспускание — мы спиваемся, настанет лучеизнурение — протрезвимся.
— А с Алексей Тимофеичем вы не пейте. «Молодая» этого страсть не любит.
Почему после единственного и вполне невинного разговора нас дружно заподозрили в винном заговоре? Я заверил старуху, что о вине и речи не было, я вообще человек непьющий.
— Все непьющие, — вздохнула она с понимающей улыбкой. — Откуда только пьяницы берутся? «Молодая» говорит: хватит в доме одного чумового, на второго не согласная. Видали, в каком нимве Васька с работы вертается? Он знает, что дома не дадут, и по затычку заправляется. «Молодая» у Алексей Тимофеича все до копейки отбирает, а бутылку разве что на большие праздники ставит. Поэтому он человек ищущий.
Я повторил, что не собираюсь сбивать его с пути праведного.
— А то смотрите! — таинственно улыбнулась старуха. — «Молодая» у нас волшебница.
Удивительно подходило сказочно-балетное слово к угрюмому, коренастому гному!
— Колдунья, — понизила голос старуха. — Ведьма.
— И кого она заколдовала?
— А меня, — ответила она просто. — Походку отняла.
— За что же она вас?..
— Алексей Тимофеич, овдовемши, косил сюда глазом. Что было, то было. Я его, конечно, уважаю, но чтоб… да ну его к лешему! «Молодой», видать, доложили. Она женщина усмотрительная, вот и приковала меня. Вообще у нее сглаз один: лишать человека спорости.
— Это как понять?
— А вот так. Соседка Симка нашла брошенную колоду. В другом краю деревни. Замечательную колоду — овец кормить. «Молодая» шла раз мимо, увидела, она ужас до чего к хозяйству жадная. «Ах, и хороша колода! Сколько отдала?» Той бы дуре соврать, да не сообразила, призналась, что нашла. «Молодая» поглядела на нее, ласково вроде, а в глазах злость зеленая: «Везет же людям!» И легонько так колоду огладила. Что же думаете? Ни овцы, ни свиньи из той колоды больше не жрут, не пьют. Другой раз зашла «молодая» на огород к Надёге Трушиной. Таких овощей, как у Надёги, ни у кого не родилось. Люта она гряды копать. «Молодая» оглядела овощную красоту, насупилась, присела и стала землю сквозь пальцы просевать.
«Ах, хороша землица! До чего ж хороша!» Она похваливает, а у Надёги в грудях щемит. И как отвадило ее от огорода. Ноги туда не идут. Силком себя понуждала — все из рук валится. И смирилась Надёга. Сейчас грядки бурьяном заросли. Нет, «молодую» лучше не раздражать.
— А почему она не может пасынка от пьянства заговорить?
— Видать, это не по ее части. У нее тверезый закувыркается, а кувыркалу выровнять — силы нет. Она и себе самой подсобить не может, вкалывает весь божий день. Одна у ней специальность — спорости лишать.
Она поглядела на меня лукаво и залилась смехом — веселым и манчивым, каким смеялась, верно, в молодости, когда земля горела под ее легкими ногами…
Дома я застал такую картину: Вера Нестеровна сидела на корточках перед Федей Самоцветовым, трясла его и уговаривала:
— Ну, скажи, что ты врешь. Признайся, тебе ничего не будет…
— Это я написал! — обреченно, но твердо сказал Федя. Увидев меня, Вера Нестеровна выпрямилась и сунула мне знакомый тетрадочный лист: вместо полагающегося плана местности там оказались стихи.
— Этот наглец утверждает, что сам сочинил.
Я прочел:
И в сердце растрава,
И дождик с утра.
Откуда бы, право,
Такая хандра?
Откуда кручина
И сердца вдовство?
Хандра без причины
И ни от чего.
Хандра ниоткуда,
Но та и хандра,
Когда не от худа
И не от добра.
— Прекрасные стихи. Это Верлен.
— Я так и знала! Ты, жабеныш, написал стихи Верлена?
Я ждал, что сейчас начнется истечение соленой влаги, но скала оставалась суха и твердокаменна.
— А что такого? — с вызовом сказал Самоцветов. — А хоть бы и Верлена. Если обезьяна будет складывать буквы пятьсот миллиардов раз, она «Сагу о Форсайтах» сложит. Что я — хуже обезьяны? Я в пятьсот раз умнее, да и сложил-то всего один стишок. Сравните его с «Войной и миром» — во сколько раз он меньше? Помножьте одно на другое и разделите на это число пятьсот миллиардов. Чепуха останется.
— Опять он меня задуривает, — беспомощно сказала Вера Нестеровна. — Что ты мелешь, какая еще обезьяна сложила «Сагу о Форсайтах»?
— Резус, — нахально ответил Самоцветов.
— А почему ты пропустил четверостишие? — спросил я.
— Я маленький! — послышалась знакомая противная интонация. — Мне и так трудно.
— А трудно — не берись! — вновь подхватила воспитательские вожжи Вера Нестеровна. — Придется тебе всыпать, плагиатор несчастный!
— Нельзя, — возразил плагиатор. — Я не ваш.
— Кормить тебя, поить, спать укладывать — ты мой. А уши надрать — не мой?
— Можете не кормить, не поить и не укладывать… — И скала засочилась.
— Ох, перестань!.. Скажи, что ты больше не будешь, и катись.
Вера Нестеровна хотела капитулировать на почетных условиях. Самоцветов не проявил великодушия.
— Я еще «Крокодила Гену» сложу, — пообещал кровожадно.
— Ну, это любая обезьяна сложит. Ладно, гуляй! — И, посмотрев ему в спину, Вера Нестеровна сказала задумчиво: — Надо бы всыпать, да уж больно хорошие стихи слямзил…
* * *
Художница прислала нам «любезное» приглашение. На этот раз Маша не пробиралась сквозь репейник, не таилась в кустах, а явилась открыто, с достоинством и торжественностью герольда, уверенного в своей неприкосновенности. Была она ослепительно хороша: синяя наглаженная юбка, белая кофточка, в волосах бант. Ее приняли с должными почестями, ввели в дом, угостили водой «Байкал» и шоколадной конфетой. Пока Вера Нестеровна писала благодарственный ответ, Маша со стаканом в руке ходила по избе и спрашивала о книжках, тетрадках и разной мальчишеской дряни, вроде рогаток, лука, лодочек из сосновой коры, каких-то железяк: «Это Мишино?» В случае подтверждения предмет подвергался тщательному осмотру, а все находящееся во владениях Самоцветова с презрением отвергалось.
Забежал Миша с мокрой после купания головой; удивился присутствию прекрасной незнакомки, узнал Машу и зло смутился. А потом мы увидели в окошко знакомую картину, но как бы в перевернутом виде: Маша гордо удалялась по тропинке, а недавний гордец обдирал шкуру о репейник.
Душным вечером, когда, задавленный темной тучей, тревожно, пожарно горел закат, а на востоке вблескивали одна в другую зарницы и далекие громы доносились глухим, сонным бормотанием, мы отправились к художнице в другой конец деревни.
Вера Нестеровна сообщила нам, что художницу надо звать Катя или Катька, она молода и любит простоту. Ее муж погиб от несчастного случая, оставив ее беременную с тремя детьми на руках. Спустя какое-то время появился пятый. Это нужно было, чтобы выжить, замуж она не собирается. Она прикладница очень широкого профиля: керамика, батик, дизайн и даже шитье из раскрашенных ею же тканей. Катины платья весьма ценятся у московских модниц. У нее никого нет, кроме детей. Родители умерли, а свекровь порвала с ней, сказав: ты не сохранила моего сына. Избу она купила уже после смерти мужа, своими руками пристроила мастерскую, работает как оглашенная, кормит и обстирывает всю ораву и еще находит время читать, ходить на выставки и в театр.
— Значит, не надо строить постную рожу, «вздыхать и думать про себя…». — Грациус оборвал цитату, сообразив, что собирается ляпнуть выдающуюся бестактность. Это не соответствовало его изящной сути, но боязнь, что придется сострадать, ну если и не сострадать, то утомительно помнить о чужом неблагополучии, сбила его с толку, и он утратил обычный самоконтроль.
— Да будет вам, — поморщилась Вера Нестеровна. — Хозяйка дома — сильный и умный человек. Имейте в виду — ни лампадного масла, ни елея.
Мы бодро шагали долгой, широкой улицей мимо справных заколоченных домов, мимо домов, взбодренных искусственной и временной дачной жизнью, мимо еще дышащих крестьянских изб, от которых тянуло запахом скота, дыма, чего-то печеного, тянуло теплом и родностью, как от материнского тела. Неужели впрямь обречены на исчезновение эти запахи, дыхание коров в стойлах и сонный переступ копыт, мудрая приспособленность бревенчатого жилья к четырем сезонам, добрый жар русской печи?