— Две недели можете не показываться,— сказал Филипп Филиппович,— но все-таки прошу вас: будьте осторожны.
— Профессор,— из-за двери в экстазе воскликнул голос,— будьте совершенно спокойны,— он сладостно хихикнул и пропал.
Рассыпной звоночек пролетел по квартире, лакированная дверь открылась, вошел тяпнутый, вручил Филиппу Филипповичу листок и заявил:
— Годы показаны неправильно. Вероятно, пятьдесят четыре-пятьдесят пять. Тоны сердца глуховаты.
Он исчез и сменился шуршащей дамой в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой и жеваной шее. Страшные черные мешки сидели у нее под глазами, а щеки были кукольно-румяного цвета.
Она очень сильно волновалась.
— Сударыня! Сколько вам лет? — очень сурово спросил ее Филипп Филиппович.
Дама испугалась и даже побледнела под коркой румян.
— Я, профессор… Клянусь, если бы вы знали, какая у меня драма…
— Лет вам сколько, сударыня? — еще суровее повторил Филипп Филиппович.
— Честное слово… Ну, сорок пять.
— Сударыня,— возопил Филипп Филиппович,— меня ждут. Не задерживайте, пожалуйста. Вы же не одна!
Грудь дамы бурно вздымалась.
— Я вам одному, как светилу науки, но клянусь, это такой ужас…
— Сколько вам лет?! — яростно и визгливо спросил Филипп Филиппович, и очки его блеснули.
— Пятьдесят один! — корчась от страху, ответила дама.
— Снимайте штаны, сударыня,— облегченно молвил Филипп Филиппович и указал на высокий белый эшафот в углу.
— Клянусь, профессор,— бормотала дама, дрожащими пальцами расстегивая какие-то кнопки на поясе,— этот Альфонс… Я вам признаюсь, как на духу…
— «От Севильи до Гренады!..» — рассеянно запел Филипп Филиппович и нажал педаль в мраморном умывальнике. Зашумела вода.
— Богом клянусь! — говорила дама, и живые пятна сквозь искусственные продирались на ее щеках.— Я знаю, это моя последняя страсть. Ведь это такой негодяй! О, профессор! Он карточный шулер, это знает вся Москва. Он не может пропустить ни одной гнусной модистки. Ведь он так дьявольски молод! — Дама бормотала и выбрасывала из-под шумящих юбок скомканный кружевной клок.
Пес совершенно затуманился, и все в голове пошло у него кверху ногами.
«Ну вас к черту,— мутно подумал он, положил голову на лапы и задремал от стыда,— и стараться не буду понять, что это за штука. Все равно не пойму».
Очнулся он от звона и увидел, что Филипп Филиппович швырнул в таз какие-то сияющие трубки.
Пятнистая дама, прижимая руки к груди, с надеждой глядела на Филиппа Филипповича. Тот важно нахмурился и, сев за стол, что-то записал.
— Я вам, сударыня, вставлю яичники обезьяны,— объявил он и посмотрел строго.
— Ах, профессор, неужели обезьяны?
— Да,— непреклонно ответил Филипп Филиппович.
— Когда же операция? — бледная и слабым голосом спрашивала дама.
— «От Севильи до Гренады…» Угум… В понедельник. Ляжете в клинику с утра, мой ассистент приготовит вас.
— Ах, я не хочу в клинику. Нельзя ли у вас, профессор?
— Видите ли, у себя я делаю операции лишь в крайних случаях. Это будет стоить очень дорого — пятьдесят червонцев.
— Я согласна, профессор!
Опять загремела вода, колыхнулась шляпа с перьями, потом появилась какая-то лысая, как тарелка, голова и обняла Филиппа Филипповича. Пес дремал, тошнота прошла, пес наслаждался утихшим боком и теплом, даже всхрапнул и успел увидать кусочек приятного сна: будто бы он вырвал у совы целый пук перьев из хвоста… потом взволнованный голос тявкнул над головой:
— Я слишком известен в Москве, профессор. Что же теперь делать?
— Господа! — возмущенно кричал Филипп Филиппович.— Нельзя же так! Нужно сдерживать себя. Сколько ей лет?
— Четырнадцать, профессор… Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку.
— Да ведь я же не юрист, голубчик… Ну, подождите два года и женитесь на ней.
— Женат я, профессор.
— Ах, господа, господа!
Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафу, и Филипп Филиппович работал не покладая рук.
«Похабная квартирка,— думал пес,— но до чего хорошо! А на какого черта я ему понадобился? Неужели же жить оставит? Вот чудак! Да ведь ему только глазом мигнуть, он таким бы псом обзавелся, что ахнуть! А может, я и красивый. Видно, мое счастье! А сова эта дрянь… Наглая».
Окончательно пес очнулся глубоким вечером, когда звоночки прекратились, и как раз в то мгновение, когда дверь впустила особенных посетителей. Их было сразу четверо. Все молодые люди, и все одеты очень скромно.
«Этим что нужно?» — удивленно подумал пес. Гораздо более неприязненно встретил гостей Филипп Филиппович. Он стоял у письменного стола и смотрел, как полководец на врагов. Ноздри его ястребиного носа раздувались. Вошедшие топтались на ковре.
— Мы к вам, профессор,— заговорил тот из них, у кого на голове возвышалась на четверть аршина копна густейших вьющихся черных волос,— вот по какому делу…
— Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду,— перебил его наставительно Филипп Филиппович,— во-первых, вы простудитесь, а во-вторых, вы наследили мне на коврах, а все ковры у меня персидские.
Тот, с копной, умолк, и все четверо в изумлении уставились на Филиппа Филипповича. Молчание продолжалось несколько секунд, и прервал его лишь стук пальцев Филиппа Филипповича по расписному деревянному блюду на столе.
— Во-первых, мы не господа,— молвил наконец самый юный из четверых, персикового вида.
— Во-первых,— перебил и его Филипп Филиппович,— вы мужчина или женщина?
Четверо вновь смолкли и открыли рты. На этот раз опомнился первый тот, с копной.
— Какая разница, товарищ? — спросил он горделиво.
— Я — женщина,— признался персиковый юноша в кожаной куртке и сильно покраснел. Вслед за ним покраснел почему-то густейшим образом один из вошедших — блондин в папахе.
— В таком случае вы можете оставаться в кепке, а вас, милостивый государь, попрошу снять ваш головной убор,— внушительно сказал Филипп Филиппович.
— Я вам не «милостивый государь»,— резко заявил блондин, снимая папаху.
— Мы пришли к вам…— вновь начал черный с копной.
— Прежде всего — кто это «мы»?
— Мы — новое домоуправление нашего дома,— в сдержанной ярости заговорил черный.— Я — Швондер, она — Вяземская, он — товарищ Пеструхин и Жаровкин. И вот мы…
— Это вас вселили в квартиру Федора Павловича Шаблина?
— Нас,— ответил Швондер.
— Боже! Пропал Калабуховский дом! — в отчаянии воскликнул Филипп Филиппович и всплеснул руками.
— Что вы, профессор, смеетесь? — возмутился Швондер.
— Какое там смеюсь! Я в полном отчаянии,— крикнул Филипп Филиппович,— что ж теперь будет с паровым отоплением?
— Вы издеваетесь, профессор Преображенский?
— По какому делу вы пришли ко мне, говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать.
— Мы, управление дома,— с ненавистью заговорил Швондер,— пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома…
— Кто на ком стоял? — крикнул Филипп Филиппович.— Потрудитесь излагать ваши мысли яснее.
— Вопрос стоял об уплотнении…
— Довольно! Я понял! Вам известно, что постановлением от 12-го сего августа моя квартира освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений?
— Известно,— ответил Швондер,— но общее собрание, рассмотрев ваш вопрос, пришло к заключению, что в общем и целом вы занимаете чрезмерную площадь. Совершенно чрезмерную. Вы один живете в семи комнатах.
— Я один живу и р-работаю в семи комнатах,— ответил Филипп Филиппович,— и желал бы иметь восьмую. Она мне необходима под библиотеку.
Четверо онемели.
— Восьмую? Э-хе-хе,— проговорил блондин, лишенный головного убора,— однако, это здо-о-рово.
— Это неописуемо! — воскликнул юноша, оказавшийся женщиной.
— У меня приемная, заметьте, она же библиотека, столовая, мой кабинет — три. Смотровая — четыре. Операционная — пять. Моя спальня — шесть и комната прислуги — семь. В общем, не хватает… Да, впрочем, это не важно. Моя квартира свободна, и разговору конец. Могу я идти обедать?
— Извиняюсь,— сказал четвертый, похожий на крепкого жука.
— Извиняюсь,— перебил его Швондер,— вот именно по поводу столовой и смотровой мы и пришли говорить. Общее собрание просит вас добровольно, в порядке трудовой дисциплины, отказаться от столовой. Столовых ни у кого нет в Москве.
— Даже у Айседоры Дункан! {9} — звонко крикнула женщина.
С Филиппом Филипповичем что-то сделалось, вследствие чего его лицо нежно побагровело, но он не произнес ни одного звука, выжидая, что будет дальше.