— Даже у Айседоры Дункан! {9} — звонко крикнула женщина.
С Филиппом Филипповичем что-то сделалось, вследствие чего его лицо нежно побагровело, но он не произнес ни одного звука, выжидая, что будет дальше.
— И от смотровой также,— продолжал Швондер,— смотровую прекрасно можно соединить с кабинетом.
— Угу,— молвил Филипп Филиппович каким-то странным голосом,— а где же я должен принимать пищу?
— В спальне,— хором ответили все четверо.
Багровость Филиппа Филипповича приняла несколько сероватый оттенок.
— В спальне принимать пищу,— заговорил он придушенным голосом,— в смотровой — читать, в приемной — одеваться, оперировать — в комнате прислуги, а в столовой — осматривать? Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она в кабинете обедает, а кроликов режет в ванной. Может быть… Но я не Айседора Дункан!! — вдруг рявкнул он, и багровость его стала желтой.— Я буду обедать в столовой, а оперировать в операционной! Передайте это общему собранию, и покорнейше прошу вас вернуться к вашим делам, а мне предоставить возможность принять пищу там, где ее принимают все нормальные люди, то есть в столовой, а не в передней и не в детской.
— Тогда, профессор, ввиду вашего упорного противодействия,— сказал взволнованный Швондер,— мы подаем на вас жалобу в высшие инстанции.
— Ага,— молвил Филипп Филиппович,— так? — Голос его принял подозрительно вежливый оттенок.— Одну минутку попрошу вас подождать.
«Вот это парень,— в восторге подумал пес,— весь в меня. Ох, тяпнет он их сейчас, ох, тяпнет. Не знаю еще, каким способом, но так тяпнет… Бей их! Этого голенастого сейчас взять повыше сапога за подколенное сухожилие… р-р-р…»
Филипп Филиппович, стукнув, снял трубку с телефона и сказал в нее так:
— Пожалуйста… да… благодарю вас. Петра Александровича попросите, пожалуйста. Профессор Преображенский. Петр Александрович? Очень рад, что вас застал. Благодарю вас, здоров. Петр Александрович, ваша операция отменяется. Что? Нет, совсем отменяется. Равно, как и все остальные операции. Вот почему: я прекращаю работу в Москве и вообще в России… Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодета мужчиной, двое вооружены револьверами, и терроризировали меня в квартире с целью отнять часть ее…
— Позвольте, профессор,— начал Швондер, меняясь в лице.
— Извините… У меня нет возможности повторить все, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц. Достаточно сказать, что они предложили мне отказаться от моей смотровой, другими словами, поставили меня в необходимость оперировать вас там, где я до сих пор резал кроликов. В таких условиях я не только не могу, но и не имею права работать. Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Сочи. Ключи могу передать Швондеру — пусть он оперирует…
Четверо застыли. Снег таял у них на сапогах.
— Что же делать… Мне самому очень неприятно… Как? О нет, Петр Александрович! О нет. Больше я так не согласен. Терпение мое лопнуло. Это уже второй случай с августа месяца… Как? Гм… Как угодно. Хотя бы. Но только одно условие: кем угодно, что угодно, когда угодно, но чтобы это была такая бумажка, при наличности которой ни Швондер, ни кто-либо иной не мог бы даже подойти к двери моей квартиры. Окончательная бумажка. Фактическая. Настоящая. Броня. Чтобы мое имя даже не упоминалось. Кончено. Да. Да. Я для них умер. Да. Да. Пожалуйста. Кем? Ага… Ну, это другое дело. Ага. Хорошо. Сейчас передаю трубку. Будьте любезны,— змеиным голосом обратился Филипп Филиппович к Швондеру,— сейчас с вами будут говорить.
— Позвольте, профессор,— сказал Швондер, то вспыхивая, то угасая,— вы извратили наши слова.
— Попрошу вас не употреблять таких выражений.
Швондер растерянно взял трубку и молвил:
— Я слушаю. Да… Председатель домкома… Мы же действовали по правилам… Так у профессора и так же совершенно исключительное положение… Мы знаем об его работах… Целых пять комнат хотели оставить ему… Ну, хорошо… Раз так… Хорошо…
Совершенно красный, он повесил трубку и повернулся.
«Как оплевал! Ну и парень! — восхищенно подумал пес.— Что он, слово, что ли, такое знает? Ну, теперь можете меня бить, как хотите, а отсюда я не уйду».
Трое, открыв рты, смотрели на оплеванного Швондера.
— Это какой-то позор…— несмело вымолвил тот.
— Если бы сейчас была дискуссия {10},— начала женщина, волнуясь и загораясь румянцем,— я бы доказала Петру Александровичу…
— Виноват, вы не сию минуту хотите открыть эту дискуссию? — вежливо спросил Филипп Филиппович.
Глаза женщины сверкнули.
— Я понимаю вашу иронию, профессор, мы сейчас уйдем… Только… Я, как заведующий культотделом дома…
— За-ве-дующая,— поправил ее Филипп Филиппович.
— Хочу предложить вам,— тут женщина из-за пазухи вытащила несколько ярких и мокрых от снега журналов,— взять несколько журналов в пользу детей Германии. По полтиннику штука.
— Нет, не возьму,— кратко ответил Филипп Филиппович, покосившись на журналы.
Совершенное изумление выразилось на лицах, а женщина покрылась клюквенным налетом.
— Почему же вы отказываетесь?
— Не хочу.
— Вы не сочувствуете детям Германии?
— Равнодушен к ним.
— Жалеете отдать полтинник?
— Нет.
— Так почему же?!
— Не хочу.
Помолчали.
— Знаете ли, профессор,— заговорила девушка, тяжело вздохнув,— если бы вы не были европейским светилом и за вас не заступались бы самым возмутительным образом,— блондин дернул ее за край куртки, но она отмахнулась,— лица, которых, я уверена, мы еще разъясним, вас следовало бы арестовать.
— А за что? — с любопытством спросил Филипп Филиппович.
— Вы ненавистник пролетариата,— горячо сказала женщина.
— Да, я не люблю пролетариата,— печально согласился Филипп Филиппович и нажал кнопку. Где-то прозвенело. Открылась дверь в коридор.
— Зина,— крикнул Филипп Филиппович,— подавай обед. Вы позволите, господа?
Четверо молча вышли из кабинета, молча прошли приемную, молча переднюю, и слышно было, как за ними закрылась тяжело и звучно парадная дверь.
Пес встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз.
На разрисованных райскими цветами тарелках с черною широкой каймою лежали тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыру в слезах, и в серебряной кадушке, обложенной снегом,— икра. Меж тарелками — несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками. Все эти предметы помещались на маленьком мраморном столике, уютно присоседившемся у громадного резного дуба буфета, изрыгавшего пучки стеклянного и серебряного света. Посредине комнаты — тяжелый, как гробница, стол, накрытый белой скатертью, а на нем два прибора, салфетки, свернутые в виде папских тиар, и три темные бутылки.
Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шел такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. «Сады Семирамиды!» — подумал он и застучал, как палкой, по паркету хвостом.
— Сюда их! — хищно скомандовал Филипп Филиппович.— Доктор Борменталь, умоляю вас, оставьте икру в покое! И если хотите послушаться доброго совета, налейте не английской, а обыкновенной русской водки.
Красавец-тяпнутый — он был уже без халата, в приличном черном костюме — передернул широкими плечами, вежливо ухмыльнулся и налил прозрачной.
— Новоблагословенная? — осведомился он.
— Бог с вами, голубчик,— отозвался хозяин,— это спирт, Дарья Петровна сама отлично готовит водку.
— Не скажите, Филипп Филиппович, все утверждают, что очень приличная. Тридцать градусов {11}.
— А водка должна быть в сорок градусов, а не в тридцать, это во-первых,— наставительно перебил Филипп Филиппович,— а во-вторых, бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать, что им придет в голову?
— Все, что угодно,— уверенно молвил тяпнутый.
— И я того же мнения,— добавил Филипп Филиппович и вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло,— э… мм… доктор Борменталь, умоляю вас: мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это плохо, я ваш кровный враг на всю жизнь. «От Севильи до Гренады!..»
Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик. Укушенный последовал его примеру. Глаза Филиппа Филипповича засветились.
— Это плохо? — жуя, спрашивал Филипп Филиппович.— Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор.
— Это бесподобно,— искренно ответил тяпнутый.
— Еще бы… Заметьте, Иван Арнольдович: холодными закусками и супом закусывают только не дорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих московских закусок — это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в «Славянском базаре». На, получай.