И это больше всего оскорбило его: «Стало быть, со мной, как с командиром, уже не считаются. Что ж, я — самый нерадивый, самый плохонький среди командиров? Как мало он меня знает!»
Размышляя об этом, Ержан открыл для себя еще более горькую истину: не только как командира, но и как человека Мурат не ставил его ни в грош. Он как бы сказал ему своим поведением: «Ты даже того не стоишь, чтобы я тебя наказывал». А этот его взгляд — не то что пренебрежительный, а безразличный, равнодушный, — как бы говорил: «Ты не стоишь и того, чтобы я тебя замечал».
Ночью Ержан ворочался на своих нарах.
Теперь ему казалось, что все в вагона смотрят на него равнодушными глазами Мурата. Самое противное из всех человеческих чувств — это сознание своего полного ничтожества, Тем более тяжело было ему это сознавать, что он по-своему любил Мурата. Он любовался его тонким лицом, выправкой, прямотой и требовательностью. И такой человек отвернулся от него.
«Хорошо, пусть Мурат образцовый командир, — размышлял он. — Пусть. А самомнение? Можно ли считать себя всегда и в любых обстоятельствах правым? Самомнение родит высокомерие, высокомерие родит зазнайство. Мурат способен унизить человека только потому, что имеет большой чин.
Еще посмотрим, кто и как проявит себя на войне, — продолжал распалять себя Ержан. — А если я выдвинусь? Вот тогда-то ты меня и заметишь. А ты попробуй заметить героя в человеке, который не успел еще себя как следует проявить».
От подобных рассуждений Ержан почувствовал себя легче: непогрешимость Мурата постепенно развенчивалась, а цена Ержана возрастала. Прошло немного времени, и Ержан в собственных глазах на голову перерос Мурата.
На одной из остановок он наткнулся на Уали.
О хорошем настроении Уали говорили блеск его маленьких глаз и быстрая веселая походка.
— Здравствуй, Ержан. Ну как жизнь молодая?
Уали протянул руку.
— Да неважные у меня дела. Сами слышали, — сказал Ержан, не поднимая головы.
На оживленное лицо Уали набежала тень.
— Да, знаю. Вот негодник этот Шожебаев, замарал он тебе репутацию. А ты носа не вешай. Сыщется, не иголка. И не ты один в ответе. Чему случиться, того не минуешь. Посмотрим, чем дело кончится. Не падай духом. То ли еще впереди!
Это были первые слова сочувствия, которые услышал Ержан. Уали по-братски обнял его за плечи:
— Какая прелесть эта степь! Пойдем со мной, мы сейчас на открытой платформе. Проедешь со мной один-два перегона.
Ержану не хотелось идти с ним, но он побоялся вызвать недовольство Уали. Со вчерашнего дня он чувствовал себя одиноким, и уже не оставалось сил нести дальше эту тяжесть. Добрушин был назначен на внеочередное дежурство. Ержан дал ему строгий наказ следить за порядком и вышел за Уали.
На открытой платформе было действительно хорошо: прохладный ветер, над головой глубокое небо. Наслаждайся необъятной степью, вбирай глазами ее красоту, смотри в царственные дали, на зимовья, рассеянные в просторах под синими небесами.
— Мы с Муратом с некоторых пор довольно близкие товарищи, — сказал Уали, предлагая Ержану папиросу. — Однако должен признаться, до сих пор не могу его понять. В институте он был заочником. Уроки брал у меня. Вместе охотились. А раскусить его я так и не сумел. С тобой, например, мне легко говорить: что на душе, то и на словах. Знаю, и ты на меня не обидишься за неосторожное слово, и я на тебя не рассержусь. А Мурат... Порой он добр и сердечен, а иногда из-за сущего пустяка вдруг надуется и лопнет, как пузырь. Какой-то шершавый у него характер.
Все, что говорил Уали, как нельзя лучше отвечало настроению Ержана. С недавних пор они сблизились. Их дружба, как и у многих людей, возникла незаметно. Ержан не сохранил в памяти того дня, когда он впервые увидел Уали. Позже, на полевых занятиях, от нечего делать они разговорились. Это стало повторяться, и, узнавая Уали ближе, Ержан стал проникаться к нему доверием и уважением.
...Однажды Уали повел Ержана в город. Они вместе зашли проведать преподавателей института. Не бывавший доселе в среде образованных людей, боявшийся обнаружить свое невежество, Ержан очень стеснялся. И в разговор опасался вступать, и до угощения едва дотрагивался. Уали, который везде чувствовал себя как дома, подчеркивал свою дружбу с Ержаном и этим возвышал его в глазах своих знакомых. А у Ержана было такое чувство, будто Уали несет его на руках над пропастью. Это была несколько покровительственная дружба, но Ержан не замечал этого.
— Он наложил на тебя взыскание? — спросил Уали, следя за пеплом своей папиросы.
— То-то и оно, что нет.
И, снова разволновавшись, он выложил перед приятелем свою горькую обиду. Язык плохо слушался его.
— И вот, — сказал Ержан, разводя руками, — чувствую себя, как в пустыне.
— Да-а... У Мурата это есть, это проскальзывает, — отозвался Уали, растягивая слова. — Он, если хочешь знать, грубоват. Этот человек рожден для войны. Сейчас люди солдатской складки необходимы. Я человек другой мерки и другого назначения, но, видишь, тоже подчиняюсь дисциплине, потому что я честен и обязан защищать отечество. Но, если на то пошло, мое место разве в армии? Пятнадцать лет я учился и жил, как затворник. Невозможно сосчитать, сколько книг перелистали вот эти руки. Почти закончил аспирантуру. А вот зубрю шифровку и кодировку. Ты знаешь моих товарищей по институту. Все они забронированы и преподают, то есть делают свое прямое дело.
С этим Ержан был согласен: люди, обладающие знаниями, больше принесут пользы народу на своем посту, нежели в рядах армии.
Но Уали сказал:
— Я не воспользовался бронью. Как ни говори, в этом есть что-то недостойное. И после войны это скажется. Разная цена будет тем, кто проливал кровь на фронте, и тем, кто сидел в тылу. Лишь бы только уцелеть.
Теперь Ержан стал думать, что и в этом Уали прав.
Он ответил:
— Понятно, после войны фронтовики будут в почете. Иначе где же справедливость?
— Только бы уцелеть, — повторил Уали с легким вздохом. — Время жестокое, Ержан. Жестокое и грозное. В такие времена люди не особенно-то внимательны друг к другу. Они эгоистичны. У меня, как и у тебя, друзей мало, и мы должны служить опорой друг другу, иначе пропадем в этом урагане. Об истории с Кожеком Шожебаевым я рассказал Купцианову. И с Муратом тоже поговорю. Не унывай.
И действительно, подавленное настроение Ержана вскоре развеялось. Чувство обиды прошло. Все мысли Ержана теперь были устремлены к отставшему от поезда Кожеку.
Холмы бегут навстречу поезду. Чем дальше они к горизонту, тем медленнее их бег. Вот уже вторые сутки, вырвавшись из окружения гор, поезд гремит в открытой степи. Она, как океан с песчаными гребнями волн. Лазурное марево на рассвете окутывает далекие холмики, и к полдню встают миражи. Разливаются в степи озера иссиня-темного цвета. Чудесная вода дрожит, переливается и торопливо бежит куда-то. Кое-где островками поднимаются из нее холмики. В какие-то минуты она весело обмывает их вершинки. В степи наводнение. Среди воды вздымается громадный белый дворец, но через какое-то мгновение сразу оседает, становится низким-низким — он словно прячется, прижимаясь к воде. Но вот, вытягиваясь во весь свой длинный рост, поднимается к поднебесью чудовище-великан, а когда снова погружается в воду, то на какое-то мгновение принимает обличье верблюда.
Океан-мираж бурно катится от горизонта к горизонту, но после полудня движение замедляется — и вот уже нет воды. Словно голубое шелковое покрывало спадает со степи, обнажая неровное, пересеченное холмами, широкое и некрасивое лицо ее.
Путник, впервые увидевший степь, робеет перед нею: она давит его своими необъятными просторами, он чувствует себя одиноким, затерянным и бессильным. Что человек перед лицом всемогущей природы? Иное чувство испытывал сейчас Ержан. За последние годы молодой джигит перевидел многое: и южные горы-великаны, и сибирскую тайгу, и крупные города. И вот он снова увидел степь, и потеплело у него в груди.
Он с упоением смотрел на манящие неохватные дали.
...Жизнь Ержана началась на верблюде.
Сидя на жазы в маленьком гнезде и раскачиваясь в такт плавному мерному шагу верблюда, он смотрел на равнину, обрамленную сопками, подобную огромной черной чаше. Он смотрел на высокое небо.
«Что дальше там, за сопками? — думал он. — И где же наш аул?» И вдруг вдали показался рыжий пес. Он лежал растянувшись, положив морду на передние лапы.
А когда приблизились, то оказалось, что это не пес, а высокий холм. Во впадине бежал прозрачный ручеек. Все это он видел как во сне, но впечатления тех дней и теперь сохранили для него свою сказочную прелесть. В те времена в его детской памяти степь впервые начертала письмена своих тайн. Потом он исколесил босиком все ложбины, все шероховатые бугры. Сколько раз валялся он в кудрявых, волнуемых ветром ковылях...
И сейчас, кажется, щеки Ержана еще чувствуют прикосновение этих мягких и в то же время строптивых ковылей. А назавтра, когда проснешься в войлочной юрте, в открытом тундике виден клочок синего-синего, высокого-высокого неба. Ни на мгновенье не прекращается пение жаворонка. Удивительно, как это в крохотном тельце жаворонка может вместиться такая широкая, нескончаемо льющаяся песня!