Но Герману важно было высказаться. Он обращался к читателю не только на страницах романа. В статьях последних лет, докладах, выступлениях он стремился как можно полнее выразить свой символ веры, определить свои взгляды на жизнь, на искусство, на задачи художника. И в публицистике иной раз сказывались издержки слишком эмоционального отношения к предмету разговора. Скажем, в воспоминаниях о Мейерхольде Герману удалось воссоздать живой образ выдающегося режиссера. Но когда писатель оставляет своего героя и обращается к читателю в качестве публициста, он не может сдержать напора обуревающих его чувств. Подчеркивая новаторское значение Мейерхольда в истории советского театра, призывая написать о нем правдивую, «честную и чистую» книгу (эти книги, кстати сказать, в 60—70-х годах были изданы), Герман высказывается с таким волнением, с такой экспрессией, что читателю, мало с ним знакомому, это может показаться излишней аффектацией… Немало мыслей, вложенных автором в уста героев трилогии, мы находим в статьях и выступлениях Германа: в ответе «за все» чувствовал себя и писатель. Особенно много размышлял он в это время о «центральном характере» эпохи (термин заимствован у Тургенева), о типе человека, который должен быть главным героем искусства. Статьи «Центральный характер», «Дело, которому мы служим» и посвящены раздумьям о том, чего ждет от художника читатель и зритель. Герман считает особенно важной активную позицию героя, его способность защитить, отстоять свои убеждения: «Советский человек мне лично интересен не в состоянии покоя, а в состоянии движения, подразумевающего борьбу». Характерно, что обращение к проблеме «центрального характера» времени писатель аргументирует ссылками на реальных людей (Долецкого, Баирова[19]), на их пути в жизни и науке.
Проблемам искусства посвящены многие выступления Германа. Круг интересующих его тем был очень широк. Отметим характерную особенность — Герман обычно обосновывает свои утверждения, исходя из интересов читателя. В качестве примера напомним его высказывания о значении сюжета. Герман не уставал доказывать, что без сюжета литература не может выполнить своего назначения. «Все великие — от солнца нашего Пушкина — и Гоголь, и титан Лев Толстой, и Чехов, и Бальзак, и Стендаль — знали, что для того, чтобы книга была прочтена и чтобы идеи ее проникали в душу и мозг читателя, — она непременно должна быть интересной».
«Чтобы книга была прочтена…» Здесь Герман, ссылаясь на «великих», выразил нечто особенно для себя важное.
Создавая роман или повесть, он отводил построению сюжета первостепенную роль, добиваясь того, чтобы произведение заинтересовало не только поставленными проблемами, но и увлекло читателя, заставляя следить за перипетиями сюжета, а заодно — за делами и судьбами героев. Стремление к сюжетности повествования не было данью беллетристике, как полагали некоторые критики; это сознательная установка на завоевание аудитории, желание вести борьбу за определенные жизненные принципы, за «центрального» героя времени, обращаясь к широчайшему кругу читателей. О «подлинно демократических особенностях» дарования Юрия Германа справедливо писал критик Л. Левин[20]. Герман имеет поистине массового читателя. В его архиве сохранилось огромное количество писем, которые заметно отличаются от обычных читательских откликов: если идет речь о героях книг писателя, то разговор ведется словно бы о живых людях — одних ненавидят, в других видят пример, которому хотят следовать. Но большинство писем — исповеди: люди разных профессий, разного возраста рассказывают о себе, спрашивают, как перестроить свою жизнь. Писатель не только отвечал советом, но помогал делом, активно вмешивался в человеческую судьбу.
Равнодушия к людям Герман не простил бы себе, как вообще не прощал сторонней позиции никому. Ашхен Оганян признается в предсмертном своем письме Владимиру Устименко: «Я ненавижу спокойных и не верю им. Если они спокойны, значит их не касается, значит им дела нет, значит они случайно затесались в нашу жизнь и ничего у них не кровоточит». Многое сказано в этом письме-завещании. По существу это — завещание самого Германа. С силой, которую придало художнику реальное ощущение близкого конца, он выразил на этих страницах последнего романа трилогии то, что считал для себя самым важным, что хотел оставить своим читателям.
Размышлениям о смысле жизни посвящено немало страниц прозы Германа. Писателя волновала эта вечная тема искусства. Понятия «жизнь» «работа» неразделимы и для его героев и для самого Германа. «…Если ты нужен обществу до последнего дыхания, — вот это и есть жизнь…» — сказал Юрий Павлович, когда его в последний раз записывали для радио.
Это сказано было о себе. Герман работал, зная, что ему не отпущено времени для осуществления его замыслов. 17 января 1967 года он скончался.
Жизнь человека и жизнь художника исчисляются, как известно, сроками разными. Остаются произведения, сложный диалог писателя с читателем продолжается. По-прежнему читатели — старые и множество новых — обращаются к прозе Германа. Они ищут в его книгах ответа на вопрос, как жить. Писателю, способному подсказать решение такой непростой и насущной для каждого задачи, суждена в литературе долгая жизнь.
Р.Файнберг
Наши знакомые
Роман в трех частях
…И, наконец, увидишь ты,
Что счастья и не надо было,
Что сей несбыточной мечты
И на полжизни не хватило.
Что через край перелилась
Восторга творческого чаша,
И все уж не мое, а наше,
И с миром утвердилась связь,
И только с нежною улыбкой
Порою будешь вспоминать
О детской той мечте, о зыбкой,
Что счастием привыкли звать!
А.Блок
Ночью семнадцатого января тысяча девятьсот двадцать пятого года в припадке грудной жабы умирал отец Антонины, Никодим Петрович Старосельский, бухгалтер-ревизор акционерного общества «Экспортжирсбыт».
Припадок начался, едва Никодим Петрович заснул, — в полночь. Антонина сбегала за стариком врачом Дорном, привычно и ловко приготовила горчичники, согрела воду, накапала капель в ликерную щербатую рюмочку и села на низенький стул возле кровати.
Непривычно громко громыхали старые стенные часы.
Отец молчал и широко открытыми, испуганными глазами смотрел прямо перед собою на вышитую золотыми тюльпанами, изъеденную молью портьеру. Порою он весь вздрагивал, еще более пугался, силился что-то произнести, но не мог. Дыхание у него срывалось, губы и подбородок синели. Уже перед приходом Дорна Никодим Петрович заставил Антонину нагнуться к самому своему лицу, прикоснулся виском к ее мокрой от слез щеке, замахал сердито рукой и словно бы успокоился.
— Легче, пап? — шепотом спросила Антонина.
Никодим Петрович устало закрыл измученные глаза.
Под утро розовый и седенький Дорн осторожно, как хрупкую, стеклянную вещь, опустил руку Никодима Петровича на одеяло, поправил свое черепаховое пенсне и взглянул на часы.
Было двадцать минут пятого.
— Остановите, Тоня, маятник! — велел доктор.
Часы перестали громыхать.
Антонина вернулась к изножию кровати и, не понимая происшедшего, внимательно, но уже со страхом вгляделась в отца. Тяжелый блеск стекленеющих белков из-под полуопущенных век поразил ее.
— Скончался, — тихо сказал Дорн.
Она все еще не понимала.
— Никодим Петрович умер! — внятно и строго произнес врач. — Слышите, барышня?
— Ага! — растерянно ответила она.
Дорн писал у ломберного столика.
Антонина еще посмотрела на отца, на его странно неподвижную, остывающую улыбку, на его гладкий лоб, на сухие, желтые руки, еще раз увидела стеклянный блеск глаз — и все поняла, но не поверила и во второй раз подошла к кровати.
— Папа, — позвала она тем голосом, которым будила его, когда он спал после обеда, — папа, папа…
Дорн кашлянул и заскрипел стулом.
Она вскрикнула тонким и слабым голосом, потом, прижав руки к груди, пошла в соседнюю комнату, но не дошла, все сразу забыла, закружилась по спальне и упала возле серого мраморного умывальника.
Опустившись возле нее на корточки, старик Дорн дал ей понюхать спирту, расстегнул тугой воротник ее старенького шерстяного платья, бережно спрятал пенсне в футляр и крупными шагами заходил по комнате.
Когда Антонина пришла в себя, Дорн отвел ее, дрожащую, в маленькую кухню, затворил дверь из спальни и принялся хозяйничать короткопалыми красными руками.
В сияющей изразцами кухоньке доктор согрел чай, достал из буфета все съедобное, что там было, накрыл на стол и велел Антонине выпить брому. Она покорно проглотила солоноватое лекарство и молча, вопрошающим взглядом посмотрела на Дорна.