Опустившись возле нее на корточки, старик Дорн дал ей понюхать спирту, расстегнул тугой воротник ее старенького шерстяного платья, бережно спрятал пенсне в футляр и крупными шагами заходил по комнате.
Когда Антонина пришла в себя, Дорн отвел ее, дрожащую, в маленькую кухню, затворил дверь из спальни и принялся хозяйничать короткопалыми красными руками.
В сияющей изразцами кухоньке доктор согрел чай, достал из буфета все съедобное, что там было, накрыл на стол и велел Антонине выпить брому. Она покорно проглотила солоноватое лекарство и молча, вопрошающим взглядом посмотрела на Дорна.
— Ну что? — спросил доктор. — Вот чаю попейте, вам согреться нужно. И поешьте.
— Не хочется…
— А вы через не хочется.
Антонина взяла с тарелки тминную сушку и захрустела ею, но вдруг слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо ладонями и громко, горько разрыдалась…
— Я их покупала, — говорила она, захлебываясь слезами, — он велел… он сказал: найди сушек моих и купи, он их очень любит, эти сушки, он их каждый день ест, и, если я позабуду, он сердится, и вот он теперь…
В семь часов утра Дорн поднялся. Повязав шарфом шею и сняв с вешалки шубу, он, покашливая, сказал, чтобы Антонина постучала кому-нибудь из соседей, а то ведь ей одной, наверно, тяжело.
— Тут все чужие, — потупясь, ответила Антонина, — мы ведь с Охты.
— Ну а родные?
— Родных у нас с папой нет.
— Совсем нет?
— Совсем. Тетя Даша два года как умерла. От тифа. А Григория разбойники убили.
— Разбойники, — машинально повторил Дорн и, внезапно раздражившись, спросил: — Позвольте, ну, знакомые есть у вас? У нашего отца знакомые были? Знакомые?
— Да, — ответила Антонина, — у папы есть один — Савелий Егорович, он к папе в шахматы приходит играть… Сослуживец…
— Ну?
— Я только не знаю, где он живет… Подруги у меня есть, — Антонина заспешила, точно испугавшись, что Дорн уйдет, не дослушав, — Аня Сысоева, не знаете? У нее отец тоже доктор, как вы, но только зубной, — не знаете?
— Не знаю, — улыбнулся Дорн.
— И Рая Зверева, и Валя Чапурная… И ребята тоже, Саша Как-звать, то есть это мы его так про себя называем — Как-звать, потому что у него такая поговорка, на самом деле его фамилия Зеликман… Так они ко мне придут, обязательно придут…
Дорн молча размотал вязаный шарф, повесил на вешалку шубу и налил себе чаю.
Вдвоем, друг против друга, они сидели в кухне. Дорн шумно мешал ложечкой в стакане, отхлебывая чай, передвигая посуду на столе, грыз сушки, курил…
Порой было слышно, как ледяная крупа скрежещет по замерзшим стеклам окон.
Антонина внимательно смотрела на усталое лицо врача, согревала дыханием все время зябнувшие руки и старалась не плакать: ей казалось, что, если она заплачет, Дорн сейчас же наденет шубу и уйдет.
Отставив стакан и закурив толстую папиросу, Дорн разгладил согнутым пальцем усы, встал, прошелся по кухне из угла в угол, почесал стриженную ежиком голову и вдруг, остановившись сзади Антонины, положил на ее плечи лоснящиеся красные руки.
— Ну, — спросил Дорн, — что же мы будем делать, девочка?
Она молчала. Ей было слышно, как у него в жилетном кармане тикают часы. Считая пульс, Дорн всегда смотрел на циферблат своих золотых часов и едва заметно шевелил губами.
Вдруг она вспомнила сад или парк — что-то большое, с чугунными скамьями и белыми статуями. Белые статуи смотрят перед собою глазами без зрачков и неудобно держат руки. Ветер едва слышно шелестит кронами деревьев. Она, Тоня, ест ватрушку. Белые крошки творога падают ей на колени, на вышитый петухами фартучек, на голые ноги — выше чулок и ниже штанишек. Она ест и старается, чтобы творог не попал за чулки…
И еще что-то…
А как она чистила селедку отцу вчера…
Сдерживая дрожь губ, она повернула бледное лицо к Дорну и взглянула на него снизу вверх. Он смотрел перед собой, в стену, усталыми, красными глазами.
— Я всегда думаю, — заговорил он и опять заходил по кухне, — я всегда думаю, что, в сущности, может быть, мне и не следует вмешиваться во все эти дела, но что поделаешь, не могу не вмешиваться. Знаю, знаю, — он вдруг замахал руками, — знаю, сейчас не время… Нет, извините, время. Именно сейчас, деточка, и время. Отвлечетесь. Подумаете. Поволнуетесь. И не на ту тему поволнуетесь, — он кивнул головой на дверь спальни, — а на другую, на живую. О себе поразмышляете, о своем будущем, потому что у вас несомненно это будущее есть. Вы ведь учитесь?
— Да, — тихо ответила Антонина.
— В каком классе?
— В шестой группе.
— Мало. Вам бы, в сущности, школу пора и кончить.
— Я поздно поступила, — виновато сказала Антонина. — Мы все поздно начали учиться — и я, и подружки мои. Голод был, революция…
— Ну, некоторым эти обстоятельства учиться нисколько же помешали, — произнес Дорн, — и даже, знаете ли, наоборот…
Антонина промолчала, не понимая, о чем он говорит.
— Впрочем, судьбы человеческие складываются по-разному, — опять непонятно сказал Дорн и осведомился: — Пишете-то хоть грамотно?
— Нет, так себе, — растерявшись, ответила Тоня. — Папа иногда со мною занимается, но больше по арифметике…
— Значит, арифметику знаете? Простые, десятичные…
— Немного знаю. Папа говорит…
— Ничего папа больше не говорит, — с грустной досадой перебил Дорн. — И шить небось не умеете, и на текстильную фабрику вас не определишь. Удивительное дело, — раздражаясь, громко заговорил доктор. — Поразительное дело — это образование вообще, в рассуждении общего развития, с «прохождением» «Онегина», в котором вы, ребятишки, ни черта не понимаете. А пробки починить, а пуговицу пришить, а щи сварить…
Он махнул рукой.
Антонина молчала, губы у нее дрожали.
Дорн вздохнул, сел, вытянул короткие ноги в ярко начищенных, залатанных штиблетах, налил себе остывшего чаю, но пить не стал — забыл.
— Что ж мне с вами делать? — спросил он усталым голосом. — В «Экспортжирсбыте» вам помогут? Это ведь частное, в общем, предприятие, типа концессии? Кто там во главе?
— Господин Бройтигам, — ответила Антонина.
— Как это так — «господин» — при советской власти?
— Папа говорит, что он иностранный подданный и запрещает называть себя товарищем. Еще его можно называть Отто Вильгельмович. Но там у них есть Гофман — секретарь профсоюза, папа очень его всегда хвалит.
— Тоже — «господин»?
— Нет, он наш, папа говорит — партиец. Его Бройтигам терпеть не может, но принужден с ним считаться, — повторила Антонина фразу отца.
— Принужден, принужден, — насупился Дорн, — а вам жить надо. Что ж? Вещи продавать? — Прищурившись, он оглядел кухню: — Надолго ли хватит? Я бы, видите, мог вас устроить — у меня пациент один есть, славный малый, управляющий делами, так к нему под начало, но писать надобно без ошибок. Мастерская одна есть, тоже, слава богу, государственная, но шить вы не умеете. И еще пациент есть — милейшей души старик, вот с эдакой бородой, — Дорн ребром ладони провел по жилету, — у него работа точная, арифметика нужна…
Антонина испуганно смотрела на Дорна.
Он поднялся и опять заходил по кухне из угла в угол.
А она плохо понимала, что случилось в ее жизни. Отец давно болел и часто говорил о смерти, но ни он сам, ни Антонина не знали толком, что она такое — вот эта смерть. А теперь смерть была здесь — за плотно притворенной дверью, пришла сюда, все изменила, перепутала, перевернула.
— Что же она такое — эта смерть? — почти шепотом спросила Антонина.
— Смерть? — Дорн невесело усмехнулся. — Можем ли мы знать, что такое смерть, когда мы толком не знаем, что такое жизнь. Странная штука смерть, девочка. И самое в ней странное, что всякая смерть забывается людьми, будто она суждена только покойникам, а не живущим. Впрочем, шут его разберет. Бессмертие тоже невеселая штука. Нам, смертным, все мило, потому что проходимо, если же бы вдруг отыскался секрет бессмертия, все сделалось бы постоянным и, следовательно, несносным…
Дорн говорил долго, курил, отхлебывал чай. Но Антонина не слушала его. Впрочем, слушала, но совершенно не понимала.
Ужасен холод вечеров…
А.Блок
Сначала ей все казалось, что ноги отекли, что надобно походить, и тогда все пройдет, но ничего не проходило, — наоборот, с каждой минутой ногам было все хуже и хуже…
Спрятавшись за буфет, она разулась, сняла с левой ноги чулок и недоуменно потерла ладонью колено. В ту же секунду ей пришлось сесть — правая нога точно подломилась.
Она села, растерянная и подавленная, но сейчас же вцепилась пальцами в стенку буфета и, стиснув зубы, попыталась подняться. Ей удалось это, но, как только она встала, ноги снова подломились, и она, слабо охнув, опять села.