Но минуты проходили, дверь в вахтштубе отворялась, на кого-то кричал полицай, пробегал Иван Длинный, а я никому не был нужен. И лихорадка постепенно возвращалась. Надо было сделать что-то еще. Поговорить с Ванюшей.
Ванюша мне сказал:
– Не майся. Не думай.
Я должен был бояться следующего раза, но все время торопил его. Боялся, что Ванюша передумает или не возьмет с собой. Словно то, что было плохо в первый раз, требовало переделки. А потом мы нелепо попались, и, когда выпутались, я подумал, что солдаты, и жандармы не все сразу видят, не обо всем догадываются. И нет безнадежных положений. И потом к этой мысли все время что-то прибавлялось. Все делать хорошо никогда не научишься: идешь в темноте тихо и вдруг с грохотом ударяешься о пустую канистру. Но даже в этом ночном мире есть место и для жестяного грохота, и еще для чего-то, что самому кажется последней ошибкой. И дело не в том, в каком порядке все делаешь, а какой порядок у тебя внутри. И Аркадий, и Петрович, и Ванюша были разными, но, даже когда спорили, казались мне признающими что-то одно. Это что-то имело власть и над их страхами, и над желаниями. Вообще для меня здесь не было ничего нового. Я понимал правила, искал их. Мальчишкам это естественнее, чем взрослым. Костик шагу не ступил, не гордясь тем, что делает это по самым лучшим правилам. И Соколик, и верующий старик, и Александр Васильевич Громов, и власовцы, и даже Москвич показывали, что живут по правилам. Правила всегда выдвигались вперед, а за правилами скрывалась непривычная для меня человеческая мерка. Я ненавидел власовцев и Соколика вместе с их правилами. Но еще большую ненависть у меня вызывала их человеческая мерка. Александру Васильевичу я должен был казаться неблагодарным мальчишкой. И я изо всех сил тянулся к тому, что объединяло Аркадия, Петровича, Николая, Ванюшу. Я уже, конечно, думал, кто мы такие, попавшие в фашистскую неволю. Нас было много. И это, пожалуй, было ответом. Здесь были смелые и трусливые, упорные и слабодушные, штатские и военные, малолетки и взрослые, мужчины и женщины. И я, конечно, оценил и невероятную тяжесть обстоятельств, и то, что человек может против обстоятельств. И понял собственную слабость. Но человеческая мерка моя от этого нисколько не понизилась. Ведь кто-то эти обстоятельства побеждает! Но даже если бы осуществился самый жуткий бред и только кто-то один на самом краю света ценой жизни победил бы фашистские обстоятельства, то это и было бы человеческой мерой. И, о чем бы ни спорили, я чувствовал, что всегда спорят об этом – какая мера человеку по плечу.
Я видел, что взрослые со взрослыми иногда говорят так, как они говорили бы с подростками.
– Не все надо объяснять или доказывать,– говорил Аркадий Николаю.
– Как? – спрашивал тот.
– Так. Есть вещи, которые даются жизненным опытом. Да и не все можно объяснить или доказать. Есть жизненный и есть нравственный опыт.
Я прислушивался к спорам и мучился из-за того, что у меня не было слов, чтобы запомнить, а потом пересказать Костику, а у него любопытства, чтобы разбираться и выслушивать. Душевный интерес мой был страшно обострен, а память не подготовлена. Но эти слова Аркадия я запомнил. Где-то должен быть умный мир, в котором я найду ответы на свои мучительные вопросы. И это даже хорошо, что он не близко. Не может быть, чтобы ответы на такие вопросы были где-то рядом. Надо много знать, долго трудиться, только тогда заслужишь ответ. Я замечал, как гордятся люди, знающие ответы на какие-нибудь и не очень сложные вопросы жизни. Как будто они их не просто узнали, а заслужили. Как будто узнать и заслужить – одно и то же.
Ванюша потупливался. Слова Аркадия не вызывали у него того же чувства, что у меня.
Ванюша был, конечно, рисковей Аркадия, он был мне ближе, но вот какая вещь – мне нужен был дальний. Впервые я начинал понимать, какое соединяющее и разделяющее значение имеет не только то, как живешь, но и что о жизни думаешь. И еще думал, что мысли отделяются от человека. Человек может нравиться, а его мысли нет. И наоборот. Я не понимал, как это получается, но уже чувствовал, что с хлебом легче расстаться, чем с мыслью.
Аркадий не гордился своими знаниями. Когда разговаривал с Ванюшей или Николаем, казалось даже, что он досадует на то, что знает больше их. Будто это чем-то раздражает его. Знай он меньше, ему было бы интереснее разговаривать и спорить.
И я замечал, что он иногда уступал. И даже как-то возбуждался от этого. Будто самого себя убеждал, что не уступает, а делает так, как надо. Когда решили казнить старшего мастера, Аркадий сопротивлялся, а потом и руководство перешло к нему.
Однажды Петрович на заводском грузовике перевозил старшему мастеру кокс. Вернулся и сказал, что тот живет в большом бауэрском доме. Дом в двух-трех километрах от города. На машине – несколько минут.
– Откуда ты знаешь, что его дом? – спросил Аркадий.– Может, родственники живут или кто-то еще.
– Сам сказал. Похвастался. Я даже уточнил: далеко на фабрику ходить. А он свое: мускулы, здоровье, велосипед. Я спросил, а кто же пашет и сеет, кто за скотиной ходит. Говорит: «Фамилия».
Старшему мастеру так часто желала смерти, что все почувствовали: вот оно! Больше просто так не скажешь: «Чтоб ты сдох!»
Ванюша спросил:
– Туда и обратно одной дорогой ехали?
– Одной.
– Запоминал?
– Когда ехали обратно, старался. Я же не знал, что к нему домой едем,– сказал Петрович.
– Понятно. Из машины не очень-то дорогу запомнишь.
– Да, в общем, просто,– сказал Петрович.
– Из машины только крупное запоминается,– сказал Ванюша. – Пешком – все другое.
– А ночью? – спросил Петровича Аркадий.
– Если по шоссе, то и ночью. Да ведь по шоссе не пройдешь.
– А дом ночью узнаешь? – спросил Ванюша.– Они у бауэров похожие.
– Дом я запомнил.
– Приметный?
– Здоровый! Двухэтажный барак. В таком доме двадцать человек свободно могут жить. И коровник к дому пристроен. И сарай под уголь и кокс. Там не только дом – двор приметный.
– А с другой стороны выйти, узнал бы?
Петрович подумал.
– Засомневался бы. Въезжали и выезжали через ворота. Со стороны ворот и сориентировался бы.
– Все эти разговоры ни к чему,– вдруг твердо сказал Аркадий. И все будто даже с облегчением замолчали.
Но сто раз скажут: всё! Сто раз сам себе скажешь. А через какое-то время облегчения как ни бывало. Резоны, которые уравновешивали ненависть, не забываются, но полностью теряют силу. Новые резоны накапливаются и отбрасываются, а напряжение становится все сильней. И настоящее облегчение наступает, когда понимаешь, что с главной мыслью никакими соображениями не развязаться.
На следующий день опять заговорили о доме старшего мастера.
Я уже начинал представлять себе этот скрепленный металлическими полосами двухэтажный дом, который вместе с пристроенным к нему большим коровником образовывал букву «Г». Дом и коровник – две стороны бауэрского двора. От свободного, тоже перекрещенного металлическими полосами торца дома идет низкий, по пояс, заборчик. В заборчике примыкающая почти вплотную к торцу калитка. Далее ворота. То есть тот же невысокий разъемный заборчик. За воротами сарай, в который Петрович сгружал кокс. Калитка не запирается. Вход в дом со двора. Дверь узкая, в двери маленькое квадратное оконце. Наверно, в дом можно попасть и через коровник. Окна, выходящие во двор, только на уровне второго этажа. Как выглядит фасад дома, Петрович не знает. Не представляет, где в этом доме комната старшего мастера.
– Если даже в дом попадешь, заблудишься, – сказал Петрович.– Гостиница!
– В дом и входить нельзя,– сказал Ванюша.– Тогда не скроешь, что русские.
Все замолчали.
Аркадий сказал:
– Нелепость.
И вновь я почувствовал, как отлило напряжение. Тупик! Но кто-то спросил:
– Туалет во дворе?
– Есть и во дворе,– сказал Петрович.– Но в доме тоже, наверно, есть.
– А бомбоубежище? Какой-нибудь подвал? Куда они во время тревоги прячутся?
– Может, и не прячутся. Там не бомбят.
– Нужен кто-то, кто по-немецки вызовет его на улицу. Мол, нарушаешь светомаскировку. Или срочный посыльный с фабрики,– сказал Николай.
– Только рот откроешь,– сказал Аркадий,– тебя сразу узнают.
– Я не буду открывать. Это ты вывески читаешь.
– Выйти может и не он,– сказал Петрович.– Я ж говорю, там двадцать человек свободно могут жить.
– Многих видел? – спросил Ванюша.
– Старуху и старика. Но днем работники в поле, а ночью дома.
– Двадцать человек,– сказал Аркадий,– и, конечно, оружие есть. А мы можем пойти втроем-вчетвером. И только один стоящий пистолет.
– Не в том дело, сколько человек,– сказал Ванюша.– Сколько мужчин.
– Поблизости еще два или три бауэрских дома,– сказал Петрович.– Что-то вроде хутора. Даже если удастся его выследить или выманить, взять всех на испуг, они потом опомнятся, догонят. Все дороги нам перекроют. А мы знаем только одну.