Истощенным, едва смывшим лагерную грязь, нам эти люди казались здоровяками. К тому же выстроились они будто по росту. Самые огромные были впереди.
Нас скоро заметили. Мы слышали ворчание и выкрики. Мы прекрасно понимали, какое настроение у этих людей, которым предстоит переночевать прямо на земле, не выходя из очереди – до начала комендантского часа и, следовательно, до конца переправы оставалось не больше сорока минут. Я видел, как, окаменев, шел Костик, еще не отвыкший от своей шоргающей, лыжной походки. Саня с углубившимися морщинами на старческом личике. Не все выкрики были одинаково враждебными, но самое главное ждало нас, конечно, впереди.
У переправы возмущенные выкрики усилились, но все решил чей-то благодушный и как бы начальственный голос:
– Зи хабен дох рехт!
– Они имеют право!
Рослые крикливые распорядители пропустили нас за деревянные перильца, отсчитали партию, и мы оказались в моторке. За трехминутную, короткую переправу от одного каменного берега Рейна до другого я не успел рассмотреть ни реки, ни своих соседей. Густая темная вода без признаков течения даже не колыхалась в бетонных или каменных берегах. В моем родном городе набережная была гранитной, а левый берег свободный, песчаный. Но больше почему-то запомнилось похожее. Моторка была уменьшенной копией парома, который в нашем городе перевозил отдыхающих на пляж.
В Дюссельдорфе пассажиры парома быстро разошлись, и мы пошли вслед за самой большой группой, решив, что не только нам нужен вокзал. Приближение комендантского часа нас всех торопило. Мы поглядывали по сторонам, присматривая себе на крайний случай убежище в развалинах. Однако мало было развалин, в которых сохранилось что-то, что можно было использовать как убежище. Кроме того, все такие места был заняты. Солнце стояло низко, оно красным светом освещало город, переработанный в красную кирпичную щебенку. Бульдозеры, расчищая дорогу военной технике, сдвинули кирпичные осколки, кирпичные сцементировавшиеся блоки, кирпичную крошку к тротуарам, к основаниям бывших домов. Над основаниями стен красная щебенка холмообразно возвышалась. Над тем местом, где раньше были бомбоубежища, подвалы, кочегарки, опускалась. Это была огромная холмистая кирпичная пустыня, и низкое солнце ее освещало потому, что не было стен, которые преградили бы солнечному свету дорогу.
Проходила военная машина, и в красном свете поднималась красная пыль.
Вообще– то дороги чистились тщательно, булыжник уже накатали до глянцевитости. И эта рабочая, каучуковая чернота булыжника и асфальта посреди кирпичной пустыни казалась удивительной.
Попадались затененные кварталы. Здесь развалины сохранили этажи, обнаженные перекрытия. Кое-где среди перекрытий горел огонь – то ли спиртовка, то ли керосиновая лампа, то ли маленький костер. Для костра, однако, в застывшем кирпичном море трудно было найти материал. Все, что могло сгореть, сгорело давно.
На перекрестках издалека светили своими белыми поясами и кобурами эмпи. Они не останавливали, не мешали немцам, припустившим бегом. Но было понятно, что военная полиция вышла на улицы перед отбоем.
Выбежали на площадь перед развалинами, в которых с облегчением узнали бывший вокзал. И вслед за немцами – делать нечего! – нырнули в подземный ход. По живой, шевелящейся навстречу входящим темноте, по казарменным запахам, огонькам зажигалок, по голосам мы поняли, что здесь еще одна армия – военнопленные, переправившиеся через Рейн. Мы шли в поисках свободного места, но всюду натыкались на лежащих, сидящих, разговаривавших или дремлющих. При свете спичек, которые иногда зажигали, были видны отблески в настороженных глазах. Нас узнавали – русские! – и нам казалось, что за нашими спинами что-то смыкается. Мы ведь пришли вслед за теми немцами, с которыми ехали в моторке, которые видели, как мы прошли на переправу, минуя очередь.
Так мы ходили по подземному вокзалу, пока Костик не сказал:
– Давай выбираться, пока живы!
– Предупредительная сирена гудела,– сказал Саня.– До отбоя несколько минут.
– Там хоть на улице,– сказал Костик.– А тут придавят, как в могиле. Вон двое уже привязались.
Я тоже заметил двух длинных в штатском, но с солдатскими прическами, как у Павки-парикмахера. Они каждый раз оказывались там, куда мы приходили.
В темноте не сразу нашли выход. Выбрались благополучно и сели на ступени – ни на улице, ни в подземелье,
– Идут,– сказал Костик.– Чего им надо?
Двое шли к нам, но смотрели по касательной: на нас и не на нас. Один остановился, второй прошел. Первый спросил:
– Русские? – и вздохнул с облегчением.– Теперь нас пятеро.
И объяснил:
– Солдаты хотят придавить. Отбоя ждут. Вот ходят, компанию собирают.
Я представил себе живую, враждебно шевелящуюся темноту подвала и не понял, что тут могут сделать пять человек.
– А что случилось?
– Двух побили.
Все, на чем можно было сидеть или лежать, в подземном вокзале было занято, и они решили согнать двух солдат. С тех пор солдаты ходят за ними, ждут темноты. Это была какая-то особая лихость: завязать драку в таком месте, отвоевать место, которым все равно нельзя воспользоваться – убьют! И я ужаснулся энергии, с которой мы добрались сюда. Но плохо это или хорошо, делать нечего, нас пятеро. Мы поднялись и впятером – подошел и второй – стали прогуливаться около входа в подземелье. А парраллельно нам прогуливалась группа молодых солдат. К ним кто-то подходил-отходил – чем ближе к отбою, тем больше группа таяла. А когда их осталось четверо или пятеро, они помялись немного и все разом ушли. Облегчение было минутным – подвала нам не миновать. На площади уже маячили эмпи. Стрельбу после отбоя они открывают без предупреждения. А двое новых знакомых нравились мне все меньше. Переимчивы! Даже в складках рта что-то такое, будто вот-вот заговорят по-немецки. И разговор угасает на подступах, словно друг друга не за тех принимаем.
– Тоже решили остаться? – спросил первый.
Теперь все сошлось. Немецкая одежда, одиночество в этом разрушенном городе и блатное стремление во что бы то ни стало отвоевать себе лучшее место.
– Нет,– сказал я.– Хотим скорее домой.
– Домой! – сказал первый.– Дурачье! Всех посадят.
Ссора могла иметь для них, а теперь и для нас самые сокрушительные последствия. Мы поспорили и… разошлись. Они направились к развалинам, а мы с Костиком и Саней, прижавшись друг к другу, так и просидели до утра на ступеньках у входа в подземелье. Утром сели в поезд и через разрушенный город и через такие разрушенные города приехали в Лангенберг.
Потом я много раз рассказывал, как мы с Костиком и Саней ехали из Крефельда в Дюссельдорф, как переправлялись через Рейн. Вначале это был хвастливый рассказ о том, что мы не побоялись пройти мимо целой армии раздраженных солдат, которым ничто не могло помешать свернуть нам головы. Затем была гордость – вот как хорошо быть гражданином страны-победительницы. Было удивление – традиционное, впрочем – перед немецкой готовностью соблюдать порядок. Но каждый раз я с тревогой чувствовал, что что-то важное остается неисчерпанным. Вот эта темнота и теснота подземелья без электричества, без огоньков сигарет, с длинными перерывами между вспышками зажигалок или спичек. Разговоры вполголоса не из-за тесноты, а из-за невероятных развалин наверху. Как будто каждый боится, что обвинят именно его. Как будто давят не темнота и потолок, а воспоминания о чем-то ужасном. Как будто все здесь опасаются, что их примут за тех, кем они являются на самом деле. Совсем они не были похожи на знакомых мне французов военнопленных.
И еще какие-то жуткие противоречия между страшными разрушениями и пассивностью этой толпы, которая при таком перевесе сил отказывается защищать от унижения двух своих кригскамарадов. Словно их военная выучка, военная энергия никак не связаны с их собственной волей.
В августе под Магдебургом нас передали нашим. Под Берлином мы демонтировали военный завод «Ардельт». Там меня разыскал отец, который со своей частью дошел до Кенигсберга. К новому, 1946 году я был дома. Вернулся с ощущением, что знаю о жизни все. Однако мне потребовалось тридцать лет жизненного опыта, чтобы я сумел кое-что рассказать о своих главных жизненных переживаниях.