Танки ушли, а в лагере задержались два американца санитара. Раненых снесли в цементную трубу-бомбоубежище. Санитары, рослые, в касках, с квадратными белыми сумками через плечо, гнулись под низким сводом. Увидев раненых, они побежали за толпой в лагерь, а когда собрались назад, танки уже ушли.
Несколько часов они сидели в бомбоубежище, пока мы охраняли лагерь.
Кто– то, выходивший в город, прибежал и крикнул с изумлением:
– Простыни вывесили!
Это было невиданное зрелище – белые простыни, свисающие из каждого окна.
На лагерной лестнице появился Жан с бутылкой вина в руках. Он кричал. Надо было спешить, чтобы куда-то не опоздать. Вышли в город, шли мимо сожженных военных грузовиков. Какой-то немец, похожий на переодетого солдата, о чем-то спросил меня, я ответил ему. И вдруг поразился тому, что отвечаю, не затрудняясь поисками нужного немецкого слова. Память сама выдавала слово за словом, хотя за секунду перед этим я ничего, казалось, о них не знал. Это было чудо, и я боялся, что оно вот-вот иссякнет. Немец был доброжелательный и тоже, кажется, на белые флаги смотрел с облегчением. Слава богу, кончилось – вот какое у него было выражение. Он был не один. Их было пять человек с худыми, жилистыми солдатскими лицами. Один из них сказал доброжелательному:
– Отбери у него оружие! Ишь, с винтовкой ходит!
Наши прошли вперед, мы задержались с Костиком. Я закричал, прицелился в немца. Он не испугался, но доброжелательный стал всех успокаивать. Они ушли, мы с Костиком побежали догонять своих. И пока бежали, я испытал странное ощущение: было чудо, а теперь на его месте пустота. Это я про себя пытался повторить слова, которые говорил немцу. И к первому восторгу, переполнявшему меня, примешалось досадное чувство потери. Никогда не повторилось то, что случилось со мной в первые минуты победы.
Ванюшу, Аркадия, Петровича, Николая и еще нескольких из нашего лагеря мы застали у трехтонного ЗИСа, который когда-то, должно быть, стал немецким трофеем и вот попал сюда. Приборная панель у него была разбита, но Николай что-то соединил «на прямую», в баке оказался бензин, мотор завелся, в кузов набилось много вооруженных лагерников, а я сел так, как давно мечтал,– на крыло. Николай вывел грузовик из кювета на дорогу, сзади меня поддавало все сильней и сильней, а впереди была только дорога, разбитая авиационными воронками. Как будто осуществлялся давний, невозможный сон. И я это был и не я. И этот грузовик на непривычных для него рурских дорогах. И в кузове мои товарищи, характеры которых я хотел понять и перенять потому, что своему собственному еще не доверял. И Костик, которому я давно перестал завидовать.
Остановились для того, чтобы набрать из брошенных машин бензину, и я больше всего боялся, что кто-нибудь захочет сесть на мое место. Но никто на него не посягал. С каждой минутой я все больше доверял Николаю. Он совсем не забыл свое шоферское ремесло, и даже я, сидевший на крыле и закрывавший часть обзора, не мешал ему вести машину. Николай вел ЗИС к радиостанции. Опять перед нами был лес, курортные повороты выбеленного солнцем горного шоссе. Только воздух, который переполнял мою грудь, был птичьим, легким. И, когда грузовик остановился в самом центре эсэсовского лагеря, я спрыгнул и с винтовкой наперевес побежал к рослым военным, угрюмо смотревшим на наш грузовик. Огромная мачта радиостанции была взорвана. Казалось, на полкилометра легла чудовищная цинковая или алюминиевая труба, лишь слегка повторяя изгибы почти ровной местности. Падая, труба даже не повредила приземистое, похожее на большой бетонный дот здание аппаратной…
Потом были сумасшедшие воскресные дни освобождения. Невидимый под солнцем огонь трещал на лагерном плацу. Горело сухое, травленное нашим дыханием дерево – бессонные лагерники жгли вытащенные из бараков нары. Рушилась с танковым лязгом империя, а здесь впервые за десятки лет была такая тишина, что слышно было, как солнце светит. Не ухали горячие вальцы, не гудели мостовые краны на соседней фабрике. Ни машин, ни трамваев, ни даже велосипедов. Лишь после такой разрушительной войны из-под асфальта, булыжника, железнодорожных шпал, из-под металлических сочленений станков могла выступить такая первобытная тишина.
Бумажным и табачным пеплом истлевала солома из выпотрошенных матрацев. Движением горячего воздуха пепел поднимало вверх. Лица наши были испачканы, кожа опалена солнцем и огнем. Смотрели на огонь, но щурились на солнце, отвыкли от него.
И в один из этих сумасшедших дней на лагерной лестнице я увидел коменданта. Ни на кого не глядя, он шел к вахтштубе. Болезненно подрагивая на больной ноге, поднялся по ступенькам, толкнул разбитую дверь. На секунду сжало сердце. Неужели договорились с американцами? Кто-то вспомнил о приказе оккупационных властей всем явиться по месту работы. Он шел на свое место! Лицо медленно менялось. Ждал, когда увидим. Справлялся со страхом, услышав наше молчание. Наконец пришло воспоминание о былой твердости, когда ему дали подняться в вахтштубу.
Через несколько минут его уже вели в штубу № 9. Он откидывался, проваливался при каждом шаге на больную ногу. Хромота придавала ему вид благородной жертвы. Дверь штубы забивали досками.
– Вечером будем судить,– сказал Аркадий.
Ни о чем больше нельзя было думать. Около штубы № 9 все время были люди. А часа через четыре на лагерную площадь прикатили два «доджа». Американские солдаты с повязками военной полиции – эмпи – направились к штубу № 9, и старший потребовал, чтобы дверь открыли. Никто не подошел. Поднялся крик. Американцы прикладами сбивали доски. Дверь открыли. Старший показал коменданту: «Выходи!» К нему бросилась жена и дочь в белых гетрах, с бантами в волосах. Американцы их почему-то привезли с собой.
Комендант долго ловил больной ногой воздух над ступенькой – никак не мог решиться на нее ступить. Эмпи взяли под руки и подсадили в машину.
Если американцев было пятеро-шестеро, среди них всегда находился кто-то, кто говорил по-русски, по-украински или по-польски. Был такой и среди эмпи. Американцев ругали:
– Фашистов спасаете!
Русского американца звали Алик, он был сыном калифорнийского фермера и занимал много места в пространстве. Они все занимали много места в пространстве, и, может быть, впервые я почувствовал, как мы за эти годы истощились, ссохлись и уменьшились. Кому-то особенно яростному Алик сказал:
– Застрелишь его?
– Да! – сказал тот.
Алик протянул ему свою тяжелую винтовку. Тот схватился. Алик потянул назад.
– Э нет! – сказал он.– Ты застрели, но чтоб я не видел. А у нас приказ.
Коменданта потеснили на сиденье. С двух сторон подсели эмпи, и машины укатили.
Нас перевезли в бараки бывшей охраны радиостанции. Потом пришло время прощаться с Ванюшей и военнопленными – тех, кто помладше, отправляли в Крефельд, пообещав самолетами перевезти к своим. Однако самолеты почему-то перестали летать. И мы с Костиком и Саней, протомившись недели три и не получая никаких известий и обещаний, решили вернуться в Лангенберг. Лагерь почти не охранялся, уйти было нетрудно, но за пределами лагеря мы оказались среди чужих, во враждебной стране. Дорогу в Лангенберг мы, естествено, представляли себе плохо. Сели на вокзале в Крефельде на поезд, идущий в Дуйсбург. Мосты через Рейн были взорваны, но кто-то нам сказал, что дуйсбургский мост уцелел. На какой-то станции увидели русского парня, он сказал, что сам с той же целью ездил в Дуйсбург, моста там нет. Пересели на поезд, идущий в обратном направлении, и к вечеру, миновав Крефельд, вышли, не доезжая Дюссельдорфа. Не доезжая, потому что и у Дюссельдорфа моста через Рейн не было. Спросили у немца, как пройти к переправе.
– О! – сказал он.– Сегодня не переправитесь.
Если взорваны мосты, на переправах должны быть заторы. Но все же то, что мы увидели, нас потрясло. Что-то ужасно знакомое было в одежде людей, выстроившихся друг другу в затылок. Километра на два тянулся этот хвост. Серо-зеленые пилотки и мундиры, фуражки с высокими тульями, черные мундиры. Тут были пехотинцы, танкисты, летчики, эсэсовцы, моряки. Знакомо расстегнутые на груди кители, закатанные рукава, короткая стрижка. Выпущенные из лагерей военнопленные группами и в одиночку добрались сюда. По дороге домой они встретили затор и собрались в армию. Армия сама управляла собой. Нигде не было конвоиров, эмпи. Было бы не так страшно, если бы эта толпа была смешана со штатскими. Армия выстроилась на пустыре. Стать в очередь – значило заночевать с ними. И мы решились, двинулись вдоль очереди вперед.
Истощенным, едва смывшим лагерную грязь, нам эти люди казались здоровяками. К тому же выстроились они будто по росту. Самые огромные были впереди.
Нас скоро заметили. Мы слышали ворчание и выкрики. Мы прекрасно понимали, какое настроение у этих людей, которым предстоит переночевать прямо на земле, не выходя из очереди – до начала комендантского часа и, следовательно, до конца переправы оставалось не больше сорока минут. Я видел, как, окаменев, шел Костик, еще не отвыкший от своей шоргающей, лыжной походки. Саня с углубившимися морщинами на старческом личике. Не все выкрики были одинаково враждебными, но самое главное ждало нас, конечно, впереди.