— Оленина!
— Женечка!
— Поздравляем!
— Поздравляем!
Нисходящая гамма приветствий окончилась низкими нотами режиссера Великовского. Поздравления, минуя тряпичную листву кулис, покатились эхом по ярусам пустого зрительного зала и оттуда возвращались холодные, пыльные и темные: грохотом где-то передвигаемых стульев.
— Спасибо, спасибо! Но меня не с чем поздравлять, господа. Мы так и не доехали до Загса.
И она в нескольких словах, горделиво трепеща, рассказала о происшествии на бульваре. Двусмысленно вытянувшиеся было лица товарищей засияли истинным любопытством.
— Впрочем, часа в три Станислав зайдет за мной. Расписаться недолго.
И она поманила Фаню Грин.
— Родненькая, после спектакля ко мне. Будет и муж, познакомлю. Он очаровательный, умный и строгий, ну сама понимаешь, — влияние…
— Мерси! — радостно и небрежно слетело с крашеных губ Фани Грин.
И, мгновенно переменив тон, она забормотала с актерским прихлебыванием и шепелявостью на ухо Олениной:
— У нас несчастье. Старая лошадь Кравецкая играет за Эльку Веселову. Эльку арестовали.
— Арестовали?! Да что ты! За что?
— Не знаю! Ужас какой! Мы с ней живем на одной квартире… Знаешь, чем это пахнет? А этот гнус, Великовский, рад отделаться от любовницы… Пусть ее хоть к стенке!..
В перерыве репетиции подошел Великовский.
— В самом деле, Женечка, дело серьезное. Надо похлопотать.
Оленина благосклонно кивнула головой.
— Хорошо. Приходите сегодня с Фаней к нам после спектакля. Будет все по-семейному.
6
— Как? И вы едете? — неслось в ушах. — И вы едете? — подбрасывало на непроглядных ухабах.
— Да, я еду — припомнил свой ответ Гудзинский.
Город, как вздувшаяся вена, был налит черной ночью, словно кровью. Ночь, как черная кровь, отвораживалась в сгустки перед остриями фонарей, вскрывавших застоявшиеся сосуды тьмы. Сидя рядом с Гудзинским, Оборин думал о том, какой странный человек его сосед и начальник. Сегодня, именно сегодня, — в столь знаменательный для себя день, в столь счастливую для себя ночь, — товарищ Гудзинский едет на рисковую операцию. И Оборин с уважением размышлял о том, что чувствует и переживает Гудзинский, — он, вероятно, приводит в строгую систему все свои действия, которые он должен совершить через несколько минут. И вдруг тело Оборина как бы потеряло вес и упругость, и он на мгновение слился с человеком, сидевшим рядом. Полный блаженством этой счастливой близости, он кашлянул.
— Что с вами? — раздался тревожный голос Гудзинского.
— Да так что-то, — залепетал Оборин. — Раскумекиваю, как и что.
Вырванный Обориным из того страшного состояния, в котором он находился, Гудзинский снова принял на себя тяжесть этого глубокого, как океан, ужаса, в котором он несся, подхваченный неумолимым автомобилем. Он опережал время и уже припоминал еще небывшие разговоры с дворниками, домкомом. Вот он подымается на лестницу… Но тут все предвидения кончались. Их яркий хаос темнел. И тогда все существо его заволакивалось зудом оставленного счастливого мира, называвшегося Евгенией. Среди этой холодной, как бы подводной, мглы высвечивался чайный стол под снопом лучей из-под зеленого абажура и ее над стаканами летающие руки. Он готов был застонать от боли и сказал:
— Потуши огни, Груздев.
7
Председатель домкома, полупараличный, молодящийся человек, махал руками, ловя пиджак, и, заплетаясь, говорил:
— Знаю, знаю… товарищи… как же, недавно… у нас… прописан… Виктор Борисович Фельдман. 23 номер, четвертый этаж, во флигеле. Я провожу… я обязан… извините, товарищи, я сейчас.
Он мямлял и спешил, сам понимая, что смешон. Перед ним стоял бледный бритый человек в кожаной тужурке и каменным взглядом сопровождал трусливую суету поднятого с постели человека. Преддомком метнулся зачем-то к умывальнику, схватил мыло, но сообразил, видимо, что руки мыть, пожалуй, не к чему, и встал перед Гудзинским, плоский как лист.
— Кто еще на квартире?
— Старые наши жильцы: мать, две дочери пожилые, — близнецы; одна даже недвижима. И этот господин… Фельдман.
Бросился к полотенцу.
— Да успокойтесь! — прикрикнул на него Гудзинский и как бы обратил окрик на себя.
Есть люди, которым, очевидно, страшнее, чем ему, хотя, — что такое жизнь вот этого жалкого, тонкошеего, хриплоголосого существа?! А он, Гудзинский? Он добровольно пошел испытать себя и ключом этого испытания открыть дверь семейного счастья.
— Надо взять себя в руки… Надо взять себя в руки…
И крепко сжимал кулаки.
Вышли во двор. Над пятиэтажным флигелем слегка шевелился кусок низкого, иссиня-серого неба. Двор, был полон людей. Перед Гудзинским появился Груздев.
— Я с вами, Станислав Станиславович. Я его давеча узнал. Давно не видались. — Груздев почти умолял.
«Куда ты лезешь, мальчишка? — хотел ему крикнуть Гудзинский. — Сам на рожон?»
— Хорошо.
Голос у Гудзинского был резкий и тихий, как морозное потрескивание.
— Служба… — хрипнул преддомком рядом, и его холодные пальцы, как плевок, скользнули по руке Гудзинского.
— Наиглавнейше, соблюдайте тишину! — Гудзинский обращался только к себе. — За все надо платить дорогой, полной ценой, — тихо ответил он на свои мысли.
Мысли потухали. Возвышалась темная лестница. Наверху виднелись лохмотья перил, освещенные во втором этаже желтой угольной лампочкой. Лестница оказалась огромным рупором, по которому шум летел наверх. Сердце толклось с бессмысленной силой, и Гудзинский, мысленно повторяя про себя: «Как они тарахтят», готов был закричать от негодования. Сердце гнало кровь, колючую и холодную, слепившую глаза, мутившую сознание, забивавшую дыхание. Сквозняком снизу и непозволительным грохотом подталкивало вперед. Как длинен путь! Еще три марша лестницы, но каждый марш, стоило его миновать, казался кратким, как удар ступни. Жить! Жить! Жизни еще много. Но как ужасающе велик пройденный путь! Лохмотья перил уже внизу. Гудзинский переставлял прилипавшие к ступеням ноги и очнулся только тогда, когда почувствовал под указательным пальцем гладкий шарик, — звонок. В другой руке висел бесполезный, как мертвая рыба, браунинг.
Внезапно появившееся чувство какой-то чистоплотной досады заставило его нажать кнопку.
Звонок заверещал за дверью потусторонне, как в аду, как пламя, вероятно, охватив переднюю. Наружу он пробивался металлическим воем.
Гудзинский не удержался: «Кха!» — словно бы вздохнул.
Из открытой двери, вместе со светом, хлынувшим с зенита, выглянула старуха, тоскливо цеплявшаяся за цепочку. На параличный вопрос: «Дома гражданин Фельдман?» она ответила: «нет!».
Гудзинский пошатнулся, упал бы, может быть. Его поддержали, и он услыхал, как Груздев шепотом матерился.
8
В комнате над чайным столом сосредоточивалось живое и теплое блистание. Сноп света шел сверху, из-под зеленого абажура, целуя и искря стаканные донья. Гудзинский сидел, не прикасаясь ни к чаю, ни к рюмке с коньяком (коньяк принес Великовский), и, распуская белые губы в улыбку, никак не мог утвердиться на стуле. Он не сказал бы, сколько прошло времени после того, как он оставил засаду на квартире Янсена и вернулся домой. Но то, что он называл до сих пор домом, показалось ему незнакомым, как чужой сон. Он ворвался сюда, неуклюжий, как льдина, и веселье, игравшее до него, погасло.
— У вас очаровательно, — говорила Фани Грин и прихлебывала из рюмки.
Гудзинский повернул голову в ее сторону с таким напряжением, словно у него заскрипели позвонки.
— Что с тобой? Ты устал? — спросила Оленина. Подбородок у нее вспух и судорожно задвигался. Она была готова разреветься от внезапной досады и тоски: так своим молчанием и неподвижностью нарушил все приличия веселого вечера ее несуразный муж.
— Сегодня мне в голову приходили серьезные мысли, — промолвил Великовский, явно спасая положение.
Оленина посмотрела на него с ненавистью.
— Да? — вдруг отозвался Гудзинский как-то нелепо громко, после чего несколько мгновений звенела столь неприятно напряженная тишина, что Оленина не выдержала.
— Я не понимаю, Станислав… У товарища Великовского больше оснований быть подавленным, чем у тебя…
Гудзинский молчал.
— У него арестовали его… ну, жену… Веселову.
Гудзинский встал, рассеянно смотрел на всех, сообщил, как новость:
— Да, да… по делу Янсена.
Повернулся и вышел в кабинет.
В кабинете прела, замешанная на полутьме, тишина, стоял пресный запах дубового стола и кожаной мебели, — казалось, тут долго лежало холодное тело, как лягушка в молоке. Гудзинский поймал себя на мысли, что ничего ему здесь неведомо и все чуждо, что он даже не помнит пути из столовой в эту комнату, и, словно в первый раз в жизни, увидел только что разговаривавших с ним людей. Через несколько минут он услыхал за дверью осторожные шаги, — это, видимо, уходили ошеломленные гости.