— Я остановлюсь у родственников.
— Так, значит, у вас здесь и родственники есть? Прошу прощения, а на какой улице они живут?
— На Большой улице.
— Та-ак? И позволено будет узнать вашу фамилию?
Я сделал вид, что не слышал вопроса, но он повторил его. Тогда я назвал ему первую попавшуюся на ум фамилию и велел остановить лошадь в конце Большой улицы.
— Вот вам деньги, спасибо за доставку, до свидания!
— Благодарю, молодой человек, но я ведь мог довезти до ворот.
— Ничего, здесь недалеко, я дойду пешком.
Взяв чемодан в одну руку, бамбуковую трость — в другую, я поспешил освободиться от услужливого возницы. Но он еще долго ехал следом за мной, вероятно, желая узнать, в который дом я войду. Для моих натянутых, как струны, нервов это было лишним испытанием. Злой, словно сорвавшийся с цели пес, я спешил по узеньким дощатым мосткам вперед, умышленно сделал крюк по переулкам и вернулся на главную улицу возле самого дома. Но в тот самый момент, когда рука моя коснулась звонка, позади послышался грохот колес, и при свете фонаря я узнал лицо своего преследователя. У меня было такое состояние, что я готов был подбежать к нему и произвести дополнительный расчет за доставку, но я сдержался: не годится блудному сыну возвращаться в родительский дом со скандалом. Сердито дернул я ручку звонка. Мой вид, вероятно, был настолько зверским, что служанка, открыв дверь, испугалась и не хотела меня впускать.
— Кого вам нужно? — немного придя в себя, спросила она.
— Госпожа Бебрис дома?
— Да, дома, но вам придется обождать в передней, пока я ее позову.
— Не придется, милочка, — оттолкнув ее, я поставил чемодан и пошел в комнату.
— Так нельзя, госпожа рассердится, — догнала меня служанка.
— Не беспокойтесь, я за это отвечаю.
Я находился в самом воинственном настроении, а всякое препятствие еще усугубляло его. Рассчитывая устроить сюрприз и мысленно предвкушая романтику внезапного свидания, я без стука переходил из комнаты в комнату. В столовой я заметил новый буфет, в гостиной вся мебель была новой, а по стенам навешана уйма пестрых, безвкусных безделушек, похожих на те, что моряки покупают в портовых лавках за границей. Все говорило о том; что мать после смерти отца дала волю своим вкусам.
За гостиной находилась комната матери: Подойдя к дверям, я громко постучал и, не ожидая ответа, вошел, не забыв закрыть за собой дверь: в гостиной была служанка, и я не хотел, чтобы она явилась свидетелем радостного свидания.
— Как вы… как вы смеете! — были первые слова, которыми приветствовала меня госпожа мать. Но они на некоторое время оказались и последними, ибо сразу наступила тишина, какая бывает лишь на море во время мертвого штиля.
Моим глазам представилась любопытная сцена, которую я меньше всего ожидал увидеть: мать поспешно вырвала руку из лапы какого-то усача и сконфуженно натянула на плечи яркий утренний халат.
Усатый господин, сидевший с ней на диване в непосредственной близости, отодвинулся немного дальше и снял с плеч матери руку, обнимавшую ее. Он сидел по-домашнему, в жилете, а рядом, на маленьком столике стоял поднос с вином и закусками. Но что меня поразило больше всего — прическа матери. Представь себе пожилую, хорошо сохранившуюся женщину, в волосах которой больше седых; чем темных нитей. Щеки накрашены красной бумагой, а хохолок завит и закручен, как у молодой девушки. Казалось, она только что пришла от парикмахера.
Во всем этом я усмотрел что-то неестественное, что-то такое, чего раньше не было и что на обломках прошлого казалось чуждым.
Усач исподлобья поглядывал на меня, мать стояла с видом человека, получившего пощечину, а я, опомнившись немного, молча усмехнулся и вышел в гостиную. Отвернувшись и заложив руки за спину, я стоял в позе Наполеона и делал вид, что занят разглядыванием сентиментальных картинок, розовых женских лиц и зелено-сине-красных литографий с видами Альп и охотничьими пейзажами. Слышно было, как, крадучись, уходит через гостиную усач; различаю тихие скользящие шаги матери и ее выжидательное присутствие.
— Все-таки, значит, вернулся домой… — несмело произносит она.
Быстро повернувшись к ней, спрашиваю:
— Кто это?
Покраснев, мать опускает глаза.
— Это господин Земан.
— Что он собой представляет?
— Он руководит строительными работами.
— Ну, хорошо, пусть он ими руководит, но кто он?
— Я уже сказала, господин Земан…
— Это я уже знаю, но кто он тебе?
— Ну, просто знакомый.
— А что ему здесь нужно?
— Как ты странно говоришь. Неужели знакомый человек не может зайти иногда поболтать?
— И только?
— Конечно. Я не понимаю, что ты имеешь в виду…
Я поклонился, сказал «до свидания» и быстро удалился из комнаты. Макинтош я еще не успел снять, трость и шляпа висела в передней на вешалке, поэтому я ушел прежде, чем мать сообразила удержать меня. Минутой позже я уже был на улице, а через полчаса извозчик вез меня обратно на железнодорожную станцию. Там я дождался утреннего поезда и после полудня уже был в Риге. Первый отправлявшийся за границу пароход взял меня с собой.
Это был мой второй побег из дому. Он отличался от первого тем, что теперь меня не мучили никакие угрызения совести. Я только чувствовал, что позади меня осталась пустота, чужие люди, чуждый мир и что с этой минуты нет для меня на земле ничего близкого, родного, ничего такого, что влекло бы меня обратно и ради чего я должен был бы ограничивать свои действия. Иди куда знаешь, живи как хочешь — никому ты не нужен и тебе никто не нужен. Ты сам себе судья, центр вселенной, критерий добра и зла. Я достиг высшей ступени свободы, и мне следовало радоваться, что я ее достиг. Но вместо радости я ощущал досаду, слепую злобу на весь мир. Словом, я был потерпевшим крушение судном, обломки которого ветер и волны носят по житейской Атлантике из конца в конец, по своему усмотрению. Возможно, мое второе бегство выглядело в большей степени мальчишеским поступком, чем первое: смешно выступать в роли судьи такому человеку, как я, сам не признающий ничьего суда, — но логически оправданные поступки не в моем характере. Ну, одним словом, что было, то прошло, исправлять сделанное не стоило. Где гарантия, что при исправлении ты не натворишь новых бед? Здраво размышляя, неплохо и так, как оно есть. Что было бы, если бы я не вспылил и остался дома? С усачом я ни в коем случае не мог примириться, мне было бы неприятно, да и других мое присутствие стесняло бы. Теперь всем хорошо. Они могут жить как хотят, я живу как мне нравится. Не так ли, Ингус?
— Бесцельная жизнь и опустошенное сердце… — промолвил Ингус.
— Ну и что ж? Больше останется другим.
2
Пока Ингус слушал повествование Джонита, ему пришла в голову одна мысль. Он хотел добра этому человеку, и ему казалось, что, осуществив свой случайный замысел, он этим сделает благое дело. Когда Джонит окончил свою исповедь, Ингус сказал:
— Ты живешь недостойной жизнью, Джонит. У тебя нет ни самолюбия, ни гордости, а вся твоя бравада — всего лишь барабанный бой, которым ты себя оглушаешь и обманываешь. Мне кажется, что ты и не способен на иную жизнь.
— Я не хочу другой жизни.
— А если тебе когда-нибудь надоест эта? Представь себе, что наступит время, когда ты не в силах будешь держать пар в котлах. В кубрике кочегаров ты уже не будешь главарем. Маленький, черный, ты проглотишь обиду, нанесенную младшими товарищами, потому что грубить и отстаивать себя тебе окажется не под силу. Тебя перестанут бояться, тебе не уступит дорогу самый молодой трюмный, юнга, и любой из твоих собутыльников сможет безнаказанно дразнить тебя. Рано или поздно ты окажешься негодным к службе на судне, ни один чиф не примет тебя на работу и ты станешь скитаться, как бездомный пес. Скажи, что ты тогда будешь делать? Пойдешь мыть посуду на иностранные суда, чтобы лакомиться там матросскими объедками? Будешь валяться по убежищам Армии спасения, нищенствовать, чистить сапоги прохожим или наймешься ночным сторожем? Если бы ты умел беречь деньги, тебе бы, возможно, удалось скопить небольшой капитал и купить кабачок в порту, но этого никогда не будет.
— Ты, Ингус, преувеличиваешь, потому что мало меня знаешь. Мне стоит только захотеть, и я могу горы своротить. Когда я увижу, что по-прежнему жить уже нельзя, я возьму себя в руки.
Ингус умышленно засмеялся, чтобы задеть самолюбие Джонита.
— Ты возьмешь себя в руки? Ха-ха-ха! Кто бы это говорил, только не ты!
— Не веришь?
— Нисколько. И не строй такую обиженную и сердитую физиономию. Ты слабый человек. В тебе нет той мужской нравственной силы, которая называется волей. Ты не властен над собой, не можешь запретить Джониту Бебрису ни малейшего пустяка — что он хочет, то и делает, а ты безвольно выполняешь все его капризы. С каждым днем ты становишься все более жалким. В конце концов, ты станешь стыдиться себя.