— Ты меня забыл уже? — спросила она, бледнея и наблюдая, как он жадно пьет.
— Не знаю, кто кого… А только без тебя… как-то неуютно.
Услышав «и мне», подал ей ковш, коснулся ее полной руки, задержался. Что-то его толкнуло припасть и наклониться к лицу и закрыть глаза, чувствуя ее жадные и властные губы. Отдышавшись, Галия оглядела его с ног до головы и, любуясь им, проговорила ему и самой себе, словно поклялась:
— Никому я тебя не отдам! Слышишь, Ромашкин!
Конь вынес его в степь, и Федор скакал, не разбирая дороги, навстречу Уральским горам, над которыми опрокинулось вечернее алое небо, навстречу уставшему солнцу, прислонившемуся раскаленным боком к одной из больших острых вершин. Другой такой, как Галия, ему не найти! Не встретить, чтобы душа пела и была в другой душе, чтобы просто вот так — жить рядом и стать самым что ни на есть счастливым по самую макушку.
…После детского откровения в любви и настороженных угроз братьев жизнь повернулась к ним какой-то важной и грозной своей стороной, они растерялись и стали отвечать каждый за себя и друг за друга.
Они встретились тайком на берегу реки, где под тяжелыми ветлами почти зарылась в песок избушка-стоянка для отдыха доярок. С неба, которого не было, бесконечно обрушивался ливень — хлещущий и ухающий — и все заливал вокруг, и это было похоже на потоп.
Ромашкин и Галия столкнулись у входа и вошли в сухую темноту избы.
Он отыскал и кое-как зажег свечку. Рассматривая освещенную тишину, прижимался жестким от влаги плащом к ребристому косяку проема вместо двери, а Галия в белом платье, облепившем ее могучее, исходившее паром тело, стояла перед ним, приглаживая ладонью черные волосы, смахивая рукой капли и отглаживая раскрасневшиеся щеки.
Он думал о белом платье Галии, мол, наверно, шелковое, и закрыл глаза. Никогда не видел больших телом татарок.
В темном проеме за ними, как шелестящий цветной занавес, колыхался топотавший ливень.
Федор услышал вздрагивающий шепот Галии:
— Я совсем пришла.
— Как это?
— Ушла я из дому. К тебе.
— Вот так… сразу?
— Мне все равно там житья нет. Сватают. Каждый день женихов водят братья и водку пьют.
— Значит, ты насовсем ушла?
— Да. К тебе. Насовсем, не знала, что делать.
— Ты только не плачь…
— Что?.. Это я так. Сам-то не теряйся. Не бойся. Я к подруге жить пойду.
— Да ты что?! Никуда я тебя не отпущу! Вместе будем.
— А как — вместе?
Она подошла к нему, заглянула строго в его глаза, ожидая ответа, а он стал чиркать отсыревшими спичками. Добыл, наконец-то, огонечка, закурил сигарету и закашлялся.
Он был уверен в том, что все будет устроено и люди должны жить в мире. Ее братья пригрозили всерьез, и, конечно, житья им не будет. Галия сбежала от них к нему, вон и узел какой-то с ней… Ливень стихнет, утром встанет солнце, и жизнь, как ничейная река-речка, будет каждый день тоже плыть все дальше и дальше…
Ромашкин чуть размяк от нахлынувшего чувства родной степи, неба, реки и пришедшей на ум мысли о жизни, как реке…
Ему представилось: ничейная степная речка — веселая, голубенькая под солнышком, рябая и зеленая под туманной изморозью дождика, и черная от сплошного ливня, — катит и катит свои воды, не высыхая, не мелея никогда. В одну из грозовых ночей под удары грома и разбойничьего взрыва молнии у самого корня опрокинуло громадную старую ветлу, и она рухнула поперек реки. Со временем ветла намокла, огрузла и стала гладкой коряжиной, около которой заманчиво было на ночь ставить морды, а утром выгребать из их плетеных утроб тугих лещей, больших окуней и толстых язей.
Возле этой коряги часто провожали на покой солнце и встречали рассветы жизнерадостная Галия и неустрашимый Ромашкин.
Коряга оглушительно хлюпала в воде, когда дул степной гулевой ветер. Вот и сейчас там, в ливневой ночи, гудели с булькающим шумом и бурлили около ее железных корневищ мутные водовороты.
Галия ждала, поджав губы и следя за тем, как ее Ромашкин что-то колдовал со свечкой, потом поднял свет к ее глазам. Галия зажмурилась, и без их блеска лицо ее стало слепым и отрешенным, затем враз распахнулись и зажглись улыбкой. Он погладил ее округлую щеку, поставил свечку на дощатый столик и хрипло проговорил:
— Вот отсюда мы и уйдем.
Ее тень метнулась по бревнышкам стены, словно пересчитывая их, и Галия шепотом обрадованно спросила:
— Куда? К тебе, в шалаш?
Он обнял ее за плечи.
— Куда… В жизнь уйдем. Как жених и невеста.
Она тоже обняла его, вздохнув:
— Согласная я.
«Пока приведу ее к себе в дом, а там видно будет», — подумал он и стал целовать ее губы, обнимал горячую и доверчивую, радуясь тому, сколько в ней здоровья и тепла, которое так и пышет от губ, щек, в дыхании, и сожалел о том, какой он худой по сравнению с ней. Назвал себя мысленно как окрестил «чахликом» и засмеялся, мол, «чахлик искал себе жену поемче». И еще он подумал о том, что все это теперь так важно и ответственно, словно он сразу повзрослел, вымахал в степенного мужика, который теперь в ответе и за Галию, и за то, что будет с этой минуты, когда она сказала ему: «Согласная я». Они еще долго говорили о том, где и как будут жить, обсуждали разные варианты, упомянули сосновый Карагайский бор, где живет родня Галии, и Ромашкин сразу загорелся идти в лесники или в лесорубы, а потом вспомнил о дружке по заключению, который перебрался в город и звал его к себе, и уведомлял, что работы навалом, завод и город большие и места всем найдется.
Галия кивала, любовалась им, глаза ее разгорелись от уверенности, что с ее Ромашкиным они устроятся и на самом краю света. Ливень к утру прекратился, мир без звуков оглох, все вокруг набухло и было окутано белесой мокрой прохладой, река располнела, раздалась, коряжистая ветла скрылась под ее водами, и под утренним сиреневым воздухом бросалась в глаза яркая пронзительная зелень на другом берегу.
После побега со степи и началось то, что называется жизнью. Ромашкин и Галия ушли в город по адресу дружка, попросту сбежали, чтоб не быть у всех на виду и ни от кого не зависеть. Федор бодрился всю дорогу, посматривая на молчащую невесту.
Теперь только одна надежда — на себя и на Галию. Свадьбу не играли, решив, что это пока не к спеху и только тогда они ее отгрохают, когда встанут на ноги в чужой стороне. Ромашкин находился в блаженном состоянии, и пока шли пешком или ехали в автобусе, и когда смотрел на Галию, сравнивая ее с другими: на белом свете есть и у него родной человек, как праздник на каждый день.
Она у него ласковая, и статная, и лицом — белый налив, и широкобровая, и бархатно-глазастая, а посему он даже на царицу небесную ни в каком разе ее не променяет. От вокзала он начал перечитывать объявления — кто и куда требуется — и с тихим сожалением все больше и больше уверялся, что к требуемым профессиям и специальностям он совершенно не годится. А он-то мечтал, что и для него начнется полная, главная жизнь, в которой и он сделает кое-что.
На краю города, в степи, в каменных одноэтажных домах поселка Дзержинского, они долго искали по адресу дружка Федора. Здесь тоже висели объявления. Около последнего дома, когда, устав, присели в скверике, они прочли на щите, что рабочему общежитию требуются уборщица и кастелянша.
Им не повезло: дружок жил здесь, но куда-то уехал в командировку.
Деваться было некуда, и они было совсем приуныли, пока к ним не подошел, опираясь на палку, рыжий дядька. Разговорились. Это был комендант. И он повел их в свою конторку.
Галию быстро оформили кастеляншей и дали пустующую комнатку, выписали железную кровать с матрацем. Федору Ромашкину комендант посоветовал сходить на мясокомбинат, где всегда требовались на поденную работу пастухи и разнорабочие. «Вон там!» — и указал на степь.
В общежитии на взгорье из окна был виден почти весь город и рудные горы над ним, а в долине у реки дымил громадный металлургический завод. Свой первый городской рабочий день он запомнил навсегда, как синим утречком он зашагал через степь к мясокомбинату, к воротам, около которых, как ему казалось, ждет его не дождется прораб. Встретил его какой-то сухощавый разбитной парень, в ремнях, с планшеткой, в комбинезоне, с карандашом за ухом. Назвался десятником и сразу вручил Ромашкину двух быков и указал на бетонные плиты, кирпичи и гравий, и громадную сиротливо-пустую повозку.
— Возьми себе в товарищи кого-нибудь. Вози и разгружай, вон, где стоят пимокатный и клеевой цех. От восьми до шести вечера.
Этот десятник встречал его много дней подряд, и каждый день Федор возил стройматериалы, сгружал их в положенном месте. Вдвоем с кудрявым напарником они управлялись споро, и каждый день после шести им вручали по талонам мясо — полоски и квадратные шматочки обрези.
Через месяц его поставили чистить загоны для скота. Это ему больше нравилось, а еще он утешал себя тем, что все-таки с сельским хозяйством немного знаком, потому не гнушался любой работы.