Откуда-то вставал туман, поплыл полосами, прибиваясь к берегу ветром, оседая на деревьях, струясь меж стволов, обволакивая ветви тяжелой мокрой ватой.
Палатка намокла и осела. Из нее выглядывала Тоня, придерживая рукой вырывающуюся косынку. Коля все еще удерживал плот справа, ухватившись за гнущееся весло, красный от натуги, готовый, казалось, заплакать от бессилия.
Тоня соболезнующе наблюдала за ним, будто хотела сказать: «Брось, иди ко мне…»
Плотогоны, уставшие и вымокшие, опустив головы, стояли над стонущим Жвакиным.
Тоня скрутила косынку и, повесив ее на шею Жвакина, осторожно продела руку старика в круг, чтобы она осталась на весу и ему не было бы так больно.
— Ну, вот… теперь я не работник, — прошептал, жалуясь, Жвакин. — Пусть Дубин Василий заступит головным… Я советовать буду. Только, чур, слушаться меня!
Встал, покряхтывая.
— А ведь на берегу избы! Смотрите! — Васька показал рукой на глинистый берег, на котором чернело несколько изб.
Тоня уже отводила Жвакина в палатку прилечь, но старик, взглянув на берег, не захотел оставаться один и пошел вместе со всеми обсушиться и переночевать в деревеньку.
Утих ливень. Только шуршала набухшая от влаги листва — с нее падали большие капли — да дождевая вода журчала, стекая в низины. Влажный белый воздух заполнил и землю и небо. Небо низкое, можно достать рукой, — казалось, оно опустилось на землю, а деревья росли на небе. Голубовато блестел глинистый чавкающий берег, изборожденный размытыми трещинами — дорожками, по которым в реку стремилась мутная желтая вода. Холодные, белесые от повисших капель зеленые березы и черные намокшие кедры прихлопнули крылья-ветви и вставали из тумана с твердыми, еще горячими стволами в поникшей, прибитой ливнем траве.
Дорога от песчаного берега розовой лентой поднималась в деревню к большим избам. Все набухло водой: и деревья, и избы, и все казалось огромным, черным, будто поет сырая тишина в этом белом свинцовом мраке, в котором уже зажглись желтые мерцающие точки золотых огней по окнам. Это свечи и лампы. Вечер.
Васька насчитал ровно десять черных изб с воротами и заборами, как у них в Зарубине; плетни и сараи окружали деревню. «Ну, ясно — кержаки живут…»
Вымокшие плотогоны торопливо шли друг за другом, опустив головы и смотря себе под ноги.
Васька бежал впереди всех, а потом, остановившись у крайней избы, скомандовал отчаянно и весело:
— Рассыпайся по избам! Да крепче бейте в ставни. Кержаки народ темный — леших и водяных боятся.
Захохотал, поскользнувшись, и кивнул Григорьеву:
— Герасим, айда сюда! Изба большая…
Они вдвоем вошли во двор, весь устланный настилом из горбылей, с навесом и сараем. Стуча по дощатой дорожке, поднялись на крыльцо. Григорьев стукнул кулаком в дверь:
— Хозяева, откройте!..
Васька добавил:
— Плотогоны мы, не обидим…
Услышали за дверью радостный бабий голос:
— Заходи кто, дверь-то не заперта…
Григорьев толкнул дверь плечом, и оба они ввалились — мокрые, возбужденные.
На них удивленно глядела босая красивая баба лет тридцати пяти, глядела из глубины кухни, освещенная светом керосиновой лампы, встав у стола и скрестив руки под высокой грудью. Гладколицая и румяная, с темно-зелеными бегающими глазами, она облизала красные, будто масленые тубы, и вздохнула, приветливо осматривая ночных непрошеных гостей. Она была рада их приходу, хотя в ее лице было столько изумления и любопытства, точно они явились к ней с того света.
Васька незаметно подтолкнул Григорьева, который из-за его спины, сдерживая дыхание, пристально смотрел на красивую хозяйку.
Она заметила это и, расцепив руки, села на скамью, поправив бусы на белой шее.
— Ну, с чем пришли?
Голос ее, грудной, сочный, прозвучал успокаивающе и игриво. Васька замялся и объяснил с деланной веселостью:
— Вот… ливень! Бригада мы… лес везем. Пустите отогреться, а то переночевать негде!
Хозяйка засмеялась:
— Сушитесь и проходите в ту половину.
Во второй половине избы полкомнаты занимала дубовая широкая кровать с шишками по углам, застланная ярко-оранжевым одеялом, из-под которого свисали почти до пола кружева крупной вязки с зубчиками. Васька удивился количеству сундуков, скамей, столиков — все дубовое, крепкое…
«Да, не сдвинешь с места хозяев! Как в землю вросли, на всю жизнь!»
Кровать отражало в себе высокое зеркало с окошечком, поверху которого наброшено расшитое петухами полотенце, по бокам всунуты пучки засохшего вереска. Рядом с буфетом, у окна, в рамке под стеклом выцветшие фотографии веером. Тут же портрет Ленина, обращенный к углу, где пристроена позолоченная божница с иконой и лампадкой.
Ленин, прищурившись, задумчиво и недовольно смотрел с портрета на бога, на этот тяжелый цветастый уют с полумраком и тишиной, на толстые скобленые бревна стен и на вошедших Григорьева и Ваську.
Дубин воровато вытащил из кармана пол-литра водки и, крякнув: «А ну, погреемся!» — ударом ладони лихо выбил пробку.
— Руки мерзнут, ноги зябнут, не пора ли нам дерябнуть!
Григорьев развел руками:
— Не возражаю. Чистая как слеза! — и расправил бороду.
Хозяйка принесла соленых груздей: «Остатние!», капусты с клюквой и пошла «подоить корову».
Васька посмотрел ей вслед и кивнул Григорьеву: мол, не теряйся.
— Баба-то… — многозначительно поджал он губы, — ничего!
Григорьев удивленно посмотрел на веселого товарища и, нахмурившись, перевел разговор на другое:
— Всегда думаю, какие разные жизни у людей… Вот далекий кержацкий хутор в десяток изб, добротное хозяйство, видать… А чем живут?!
Васька чокнулся, выпил, взял рукой скользкий груздь и, смачно прожевав, ответил:
— Все живут добычей, огородами, базаром. Промышляют в тайге зверя, дичь, рыбу… Ягод полно — бочка варенья! Капусты — бочка соленья, мясо коптят на год… Лес, травы рядом! Живи и радуйся!
— То есть, все даровое, не за деньги!
— Даже за жену приданое бесплатное, — ухмыльнулся раскрасневшийся Васька, — тайга-матушка всю жизнь их будет кормить, — и мотнул головой в сторону дверей.
Григорьев протянул:
— Ловко устроились! — и выпил.
После второй рюмки оба расфилософствовались, громко заговорили, размахивая руками и что-то доказывая друг другу. Васька, с зажатой в пальцах горстью капусты, раздельно произносил, будто школьный учитель на уроке:
— Каждый за себя и свой достаток в ответе, и каждый на своей земле до самой смерти хозяин…
Григорьев не соглашался, навалившись грудью на стол:
— Ну, это они берут у государства за милую душу, а что отдают?
— Да ничего… Отдают на базаре в Ивделе за деньги да меняют продукт на вещь! И обратно на… добычу!
— А власти куда смотрят?
Васька поморгал своими белыми ресницами, не ожидав такого вопроса.
— Да-к… все так живут… В тайге закон один: возьмешь — твое! Пройдешь мимо — лежать останется! А власть далеко… И редко кто сюда, к примеру, добирается… Раз в год!
Григорьев почесал затылок.
— Да-а, жизнь… — и покачал головой: — Разная!
Васька откинулся на стуле.
— А что, — вольная!.. Вот и в моей деревне то же… И я жил так-то, да вот за длинным рублем потянулся, не то что они, — и опять мотнул головой в сторону двери.
Григорьев помолчал и забормотал сам себе, недовольный:
— Они, они! Так и жизнь проходит — на себя! А какая она? Волчья!
Васька прислушался, посерьезнел, пригладил рыжие вихры.
— Это почему?
— Красть и не держать ответ. Растрачивать на себя чужое всю жизнь и плодить детей и их учить этому! Дикие люди!
Васька засмеялся:
— Ну это ты хватил лишку, Герасим…
— Нет, погоди, я верно говорю! Вот Жвакин — тот рвач, но у людей, как клещ на теле, а эти — у государства!
Васька прищурился подслеповато, и лицо его, без голубых сияющих глаз, потемнело, стало жестким.
— Ага, понял… Но жить-то чем-то надо! Вот мы робим — нам деньги платят. Это честно! На деньги покупаем продукты, одежду какую. Просто! А они… да, крадут! — и, опять кивнув в сторону двери, вдруг заметил, что хозяйка тихо сидит в углу на сундуке, окованном полосовым железом, подперев рукой щеку, слушает, грустная…
Васька крякнул, смутился, взглянул на отвернувшегося Григорьева. Обоим стало неловко, что разговор их слышала та, о ком говорили.
Васька налил остаток водки в стаканчик и обернулся к хозяйке:
— Давай, с нами опрокинь! Как тебя величать, королева?
— Авдотьей, — просто сказала «королева», осторожно, чтоб не разлить, беря стаканчик полными белыми руками.
Авдотья выпила, улыбнулась и, когда Васька пододвинул к ней чашку с груздями и как бы между прочим спросил: «Одна, что ли?», ответила со смехом: