Спасительно вспомнился адонизид. Мать пила, когда сердце колотилось как угорелое. Она капала адонизид в граненую рюмку, разводила чаем из термоса. Чая не было, да и было не до того, чтобы разводить лекарство: казалось, еще минута — и он упадет замертво.
Выдернул пробку из пузырька. Не удержал в пальцах, улетела под кровать. Обожгло адонизидом язык и нёбо.
Покамест доставал с чердака секатор и точил его (только бы оторваться от сердца), почувствовал облегчение, потихоньку ступая, вышел на крыльцо. Хотя теперь он весь был обращен к сердцу, страха не испытывал: тревога отступила, совсем не ощущал пульсацию.
Снова возник в саду Рямовых голос Полины, она повторяла с дерзко неуступчивой нотой слова прежней песни:
Тогда би-жать я с ним решилась,
Забыв о клятве роковой, —
будто и впрямь собиралась куда-то уехать, бросить мужа Григория, широкого, приземистого, кроткого.
Едва Полина сказала самой себе:
— Оюшки, оюшки, ох и муторно, муторно! — Андрюша подумал, что был жесток с нею и что, вероятно, его подозрение такой же внезапный выбрык нервов, как и только что отступившая тревога.
Остановясь перед стеной смородинника, Андрюша отщелкнул секатором кем-то сломленную, засыхающую ветку. На звук секатора рванулся с дороги отцовский басок:
— Андрей, ты здесь?
— В Кении на бегемотов охочусь.
— Ишь, субчик, — оттуда же презрительно сказала Люська.
Показным голосом отец одернул ее:
— Субчиком могу я называть. Провинился утром он не перед тобой. Я, верно, зла не коплю. Курфюрст с ним! — и закричал: — Сынок, редисочки! — и, не надеясь, что Андрюша подчинится, прибавил: — Твой защитник лучку-редисочки захотел.
Никандр Иванович и Люська зашли в будку. Иван присоединился к Андрюше. Он сел на корточки возле грядки, поймал ботву редиски плоскими, с заусеницами вокруг ногтей пальцами.
— Чего ты с ним утром? От меня почему-то скрывает? Люське все шептал.
— Скрывать будет и ей накажет. Дверь со склада за маяком велит принести.
— И что?
— Ясно, по-моему.
— Молоток.
— Когда-нибудь, может быть, буду.
— Ты и сегодня парень не промах.
— Сдамся.
— Не смей.
— Знаешь, как он давит на психику?
— На меня никогда не давил.
— Легко понять. Ради Люськи. Так давит… Асфальтовый каток по мне проехал — вот как чувствую.
— Под давлением уголь превращается в алмаз.
— То камень.
— Живое сопротивляется.
— Ему посопротивляешься: заводская хватка.
— В смысле крепости?
— Коленом не то что на грудь — на яблочко.
— Андрюхинд, душиловка черт-те с каких пор ведется. От характера зависит.
— Характер создается.
— Ты меня в дебри не заводи. Возвращаюсь к главному: сопротивляйся. Я с ним поговорю, ибо нельзя обкрадывать государство. Вообще плохое дело получается. — Иван вздохнул и поднялся. — Разрешаешь?
— Попробуй.
— Не наврежу?
— То и требуется.
Пока Андрюша рвал стрелки лука, он не переставал видеть добрые, янтарного цвета глаза Ивана, расщелинки между верхними зубами, придающие его лицу наивное выражение.
Никандр Иванович разливал водку. Едва она выплескивалась в стакан, в горлышке вздувался пузырь, пролетал внутри бутылки и лопался, ударившись о донышко.
— Выпей-ка с нами, шарогат[4], — сказал он и поставил стакан перед сыном.
В глаза Андрюши бросилась сивушная вонь, он торопливо отодвинул стакан, так, что в нем запрыгала возле краев водка.
— Чума, злая какая! — морщась, прохрипел Никандр Иванович и сунул пучок лука в рот. Заметил, что Андрюша не захотел пить, одобрительно замотал головой.
За ним выпил Иван, за Иваном — Люська. И они морщились и ругали «сучок», несмотря на то что опорожнили стаканы до дна. Андрюша не удивился их поведению: взрослые часто делают то, за что наказывают детей, чего не любят в других и что сами осуждают. Отец лупит его, если захватит с папиросой, а сам курит и ночью, лежа в постели, одеяло несколько раз прожег, благо оно ватное, не успело дотлеть до тела. Андрюша протянул руку за хлебом. Никандр Иванович улыбнулся ему и хлопнул на ломоть кружок колбасы.
— Ешь, революционер, поправляйся, — и закричал всполошенно, увидев на пороге Оврагова, который был агрономом кооперативных садов: — К нашему шалашу, Алексей Сергеич! Выпей за компанию.
— Спасибо, Никандр Иванович. Я на работе.
Голос у Оврагова страшно гулкий. Шею он согнул — потолок в будке низковат для его роста.
— Чё «спасибо»? Пей, коли подают. Ты и не на работе сроду не пьешь. Трезвенник в нашу эпоху — все равно что какой-нибудь курфюрст.
— Никандр Иванович, пора бы научиться уважать мою особенность, тем более что она отнюдь не порочная.
— Моя, выходит, порочная?
— Разговор касался меня.
— Чё плохого? Гостеприимство проявляю. С каких пор радушно встретить гостя — порок? Русского народного обычая придерживаюсь. Ты, получается, против нашего обычая?
— В питейной ситуации я за американский обычай. Не пьешь — не вынуждают. Опоздал к началу застолья — не корят, штрафную не навязывают. Уходишь до конца вечера — не задерживают. Как говорится, свобода воли.
— На мое разумение, из-за скупости. Во-он оно что! Америка? Наш главный прокатчик рассказывал. Американцы их на прием пригласили. Наши пришли. Им на кассовый аппарат показывают: дескать, выбивайте выпивку, а бутербродами обеспечим. Наши после приема их в гостиницу затащили, напоили до сшибачки, икру заставляли ложкой есть. Умыли, как говорится.
— Смешно богатых учить щедрости. Богатые потому и богаты, что беспощадны. Я по делу. У ваших соседей крыжовник заболел мучнистой росой. Как бы на ваш не перекинулось. Зайдите за химикатами.
— Андрюшка зайдет. На всякие меридианы мне чихать. И давление у меня в норме.
— Он-то зайдет.
— Чё такое?
— Вы металлург и, конечно, знаете, что и у металла бывает усталость. Андрей в саду третье лето наподобие работника. Устал ваш мальчик. Пошлите в комсомольский лагерь. Поживет независимо. В конце концов он и книги должен читать.
— Воспитание трудом, гражданин Оврагов. Забыли, уважаемый, принцип советского воспитания. Спрятались среди садов от политики. Сектант вы, что ли? Не курите, не пьете, не женаты.
— Вы принципов коснулись. Если у вас и есть принципы, то халдейские.
— Чьи?
Оврагов не ответил. Скользнув лопатками о притолоку, вышел.
— Иван, дочка, я встретил его честь по чести. Не так, да?
— Уважительно встретил, — негодуя, сказала Люська.
— Как он выразился? Хал… Мурища. Иван, ты встречался с хал..?
— Не приходилось.
— Папа, — сказал Андрюша. Он был на стороне Оврагова. — Папа, халдеи были кочевники. Договорятся с каким-нибудь русским княжеством о мире, вскоре нарушат договор. Налетят, разграбят, пустят пожары, уведут в плен женщин и детей.
— Вон я кто?!
— Андрюхинд, значит, у этих самых кочевников не было твердых правил?
— Иван, ты что? Я правила соблюдаю.
— Я про халдеев.
— Виляешь?
— И куда они делись, Андрей?
— Пропали. Почему — понятно; когда, где — неизвестно.
— Иван, ты ответь: не одобряешь меня?
— Одобряю. Вы относитесь к нам с Люськой лучше некуда. Было бы позорно вас хаять.
— И что же?
— Но Оврагов… Он заслуживает… Вы его забагрили.
— Как осетра! Молодчик, Ваня! Таких и надо забагривать. Все по одному живут, он, значит, в особицу, в сторонке. Америка?! Она планету обирает. Об свободе воли еще говорит. Вот кто забагривает: хоп — и страну забагрила с народом, лесами-полями, горами-недрами. Нет спору, что сам Оврагов специалист старательный. Однако в семью к нам и в политику пусть не прет.
— Ну, папаша, благодарю. Мы к себе в сад.
— Давай бутылку добьем.
— Допейте, Ванюша. Она денег стоит. За двадцать один двадцать я целую смену строчу.
— Не хочется.
— Мне больше достанется. Ишь, праведник выискался. Америка! Мальчонку пожалел. Я в двенадцать лет пашню пахал. Попашешь, после с животом на полатях катаешься. Зато уж знаешь, как хлеб крестьянину достается. Трудовое воспитание — лучше нет. Шурупить надо, гражданин Оврагов.
Андрюша положил на хлеб котлету, выскочил из будки. Крупный, тучноватый Оврагов шагал вдоль лесной полосы, ударяя козырьком кепки по голенищу. Глядя ему вслед, Андрюша ощущал и горечь, и нежность, и обиду, и сострадание.
Снова лег под карагач. Из будки вышли Иван, отец, сестра.
— Ты, Люсь, двигай потихоньку. Я догоню.
Люська капризно крутнулась на каблуке, спрыгнула с крыльца. Золоченый тарантул, приколотый к ее голубой шапочке, грозно сверкнул топазными глазами.
— Чего рассердилась? Обязательно разве присутствовать при любом разговоре?