— Как это пропадает, Фетис Федорович?
— Народу тут в наших краях мало. Глядеть некому. Нигде такой красоты нет. Иной раз в час закатный любуешься, как играют, как меняются краски. Эх, думаешь, такую бы красоту на весь мир!
— Где же молодежь, товарищ Березин? Время начинать.
— Придут, придут. Скоро выплывут на улицу — кто с балалайкой, кто с гармонью. Народу сегодня много должно быть. Из Сотого квартала парни и девушки хотели приехать. Вот где, скажу я тебе, гвардейцы! Один Сережка Ермаков чего стоит! Шестьсот хлыстов за день мотопилой сваливает, чисто богатырь!
— А ты, Фетис Федорович, не говорил с ним о вступлении в партию?
— Рано ему еще. Пускай в комсомольцах походит. Вот женится, тогда и в партию можно. Он хорошо работает и в комсомоле. Ну, а женится, остепенится — ему работа со взрослыми как раз.
— Странно ты рассуждаешь, Фетис Федорович. Неверно.
— Может, и неверно, но у меня нет неженатых коммунистов.
— Зачем, Фетис Федорович, обижать холостых комсомольцев? Сам-то, когда вступал в партию, был женат?
— Обо мне особый разговор. Я, можно сказать, с ревом в партию вступал.
— Как это с ревом?
— А так. Дело прошлое. Мы, Березины, с испокон веку в лесу живем. Лес-то раньше добровольной каторгой был. За деньги покупали каторгу.
— Лес покупали?
— Не лес, а работу в лесу. Вы, нынешние люди, безработицы не нюхали. А мы, чтобы не подыхать с голодухи, в любое пекло готовы были лезть. Да и в пекло-то задаром не пускали. Сунешь начальству взятку — оно и смилуется над тобой, пошлет на лесозаготовки. Приведут тебя в глухой лес, верст за двадцать-тридцать от жилья, и говорят: «Отсюда поставляй заводу дрова, бревна». Кругом лес, лес — и больше ничего. Вырубишь себе избушку, накроешь берестой, сложишь в углу дымный чувал, настелешь нары из жердей, накидаешь на них сена — вот тебе и хоромина для всей семьи!
— Так ведь жилье-то завод должен был строить!
— Мало ли что должен! Не те были времена… Днем о женой и детишками в лесосеке пластаешься: валишь, кряжуешь деревья. Главный твой инструмент — поперечная пила-матушка. Сам ее точишь, сам правишь, как умеешь. Ночь придет — запрягаешь конягу, взятую в долг, и везешь свою продукцию на завод. Кругом темнота, бездорожье, плюхаешь по лесу один, тянешь из нырков за оглоблю воз вместе с лошадью, только стон идет в ночи от твоей ругани на судьбу.
— Да, не сладко было.
— А человек, какой он ни на есть, стремится к лучшему. Так и я. Весь свой нищенский заработок старался вложить не в еду, не в одежду, а в коней. Тут был свой расчет. Думал, чем больше лошадей, тем легче. Если едешь на завод с лесом на одной лошади, то везешь полтора-два кубометра, а если поедешь на пяти — везешь семь-десять кубометров. Выгодно? Да! А если разобраться, то ты становишься машиной, батрачишь на лошадей. Ведь за ними надо ухаживать, заготовлять корм, дрожать за них, чтобы они не подохли, не изувечили себя. И так вот проходила жизнь. А когда в семнадцатом году я услышал от большевиков, что можно жить совсем по-другому, что для этого надо рабочим взять власть в свои руки, — бросил все и пошел с ними. И потом, когда подал заявление в партию, рассказал про себя все по чистой совести. Сказал, что держал пять рабочих лошадей. На меня и поднялись: дескать, ты кулак, ты не достоин быть в партии… И вот тогда я заревел слезами от обиды, от боли. И мне поверили. С тех дней я и стал коммунистом…
Заметив на въезде в поселок подводы с людьми, Зырянов сказал, поглядывая в окно:
— Это твои гвардейцы едут, Фетис Федорович?
— Во, во, они! — встрепенулся старик. — С флагом, они!
— И с гармонией?
— Ага, и с гармошкой! Они у меня насчет этого молодцы. На работу — с песней, на гулянье — с музыкой.
Вскоре в красный уголок ввалилась шумная ватага парней и девушек.
— Здравствуйте!
— Мы первые.
— Сотый квартал везде впереди, — раздались голоса.
— Добро пожаловать, здравствуйте, — приветствовал их Березин. — А где Серьга Ермаков?
— Он не поехал. У него что-то моторная пила зауросила. Разобрал, налаживает.
— Отложил бы.
— Ну, отложит он. Он из-за своей пилы ночей спать не будет. Она ему дороже отца-матери.
Стали собираться и новинские. Вскоре в красном уголке было тесно. Люди стояли за дверями, в коридорчиках. Послушать доклад пришли и пожилые рабочие. Даже Харитон Богданов на минутку заглянул. Увидев какого-то молоденького паренька с гармошкой за плечом, он подошел к нему, выпросил у него тальянку, ушел с нею к срубу строящегося дома, сел на чурбачок среди щеп и стружек и неуверенно начал пиликать какой-то несложный однообразный мотив песни. Играл долго, с увлечением, склонив голову набок, словно прислушиваясь, как от тоски всхлипывают лады. Солнце давно зашло, отыграла заря, пали на землю сумерки, лес насторожился, ощетинился пиками елей против сгущающейся тьмы, а Богданов все пиликал, пиликал и пиликал. Хозяину гармошки, сидевшему в сторонке, надоело ждать, он подошел к увлекшемуся музыканту и сказал:
— Дяденька, давайте гармонь. Хватит, поиграли.
Точно очнувшись, Богданов огляделся вокруг.
— Давайте, говорю, хватит, — повторил паренек. — Мне надо идти.
— Ты продай мне свою тальянку! — властно, положив ладонь на меха, сказал Богданов.
— Купите! Я себе баян достану.
— Сколько заплатить?
— Четыре сотни.
— Ладно, только денег у меня нет. Отдам после получки.
— Я ждать не могу. У меня уже есть другой покупатель, он сразу денежки выложит.
И взялся за гармонь.
Богданов отстранил его руку.
— Постой, не трожь! Раз покупаю — значит, покупаю… Придешь за деньгами послезавтра. Я вон в том доме живу, внизу, в общежитии. Фамилия моя — Богданов. Запомни — Богданов!
— Вы обманете…
— С какой стати? Сказал тебе, что я Богданов. Понятно? Я слова на ветер не кидаю.
— Где вы возьмете деньги? До получки еще далеко.
— Тебе какое дело, где я возьму деньги? Ты молокосос! Сказал, приходи послезавтра — и все… Айда, гуляй!
— Дяденька, отдайте гармошку, — сквозь слезы заговорил парень. — Меня дома заругают.
Отдавая подростку гармонь, Богданов предупредил:
— Только никуда не замотай, послезавтра принесешь ко мне и получишь деньги. Понятно?
Парень с гармошкой ушел, а Богданов, как сидел на чурке, так и остался.
Доклад в красном уголке о международном положении закончился. Пожилые люди разошлись. Парни и девчата вытащили скамейки из зала на улицу и сложили в кучу возле дома. Баянист занял свое место. Это был Иван Шевалдин, вербовщик с бакенбардами. Вместо военной гимнастерки сейчас на нем был синий добротный костюм, а ордена и медали расположились на лацкане пиджака сверху вниз. За спиной у него, как старые знакомые, стояли Лиза и Паня. Обе подружки были одеты по-праздничному, чуть подпудрены, чуть подкрашены, на обеих одинаковые темно-голубые платья.
На середину зала с высокой белокурой девушкой вышел комсорг Яков Мохов, коренастый, широкоплечий, в сером просторном костюме, с комсомольским значком и рубиновой звездочкой на лацкане пиджака. Он попросил гармониста сыграть вальс «Осенний сон».
Тот кивнул головой и заиграл.
Мохов первый закружился со своей подругой.
Лиза подошла к Зырянову. Глаза ее искрились необыкновенным блеском.
— Идемте станцуем, — сказала она запросто, подавая ему руку.
Он вышел с ней в круг. Танцевала она легко и плавно, на носочках, тонкая, грациозная, чуть откинув голову назад.
— Вы любите этот вальс? — спросил он.
— Очень.
— А вы, девушки, молодцы! В таком зале теперь можно и балы устраивать.
— Не разговаривайте, — шепнула она ему в ухо, обдавая горячим дыханием. — Я не люблю разговаривать во время танца.
По окончании вальса он слегка поклонился ей, отвел в сторону, хотел завести разговор, но она тут же убежала к Пане, по-прежнему стоявшей за спиной баяниста.
Когда начался следующий танец, Зырянов решил сам пригласить Лизу, но она подошла к статному красивому парню — лесорубу из Сотого квартала Николаю Гущину — и повела его в круг.
Зырянова это сильно огорчило. Он одиноко стоял в сторонке у стены, нарядные пары плыли у него перед глазами, сливаясь, точно на кружале, в одну сплошную яркую массу.
Лиза ни разу не взглянула на Зырянова, а потом со своим новым знакомым вышла на улицу.
Затем она выходила в круг еще с несколькими парнями, каждого выбирала сама и со всеми вела себя непринужденно, как со своими старыми друзьями.
«Какая-то странная! — подумал Зырянов. — Первая пригласила на вальс, а теперь даже не смотрит. Наверно, я плохо танцую».
Начался следующий танец. К Зырянову подошла Паня.
— Айдате со мной.
Он хотел отказаться, у него не было желания танцевать с другими, но Паня настояла. Танцевала она неуклюже, сбивалась с такта, скоро устала и, не дождавшись конца вальса, вывела Зырянова из круга и повлекла в коридор, из коридора на улицу.