Но до сих пор в Вобнях веселыми бывали одни рекруты. Матери доставали им из запыленных узелочков два-три злотых, всю ночь светилось кривое окно шинка, и по вобненским холмам до утра перекатывался пьяный гомон. По воскресеньям и праздникам еще бывало весело в поповском доме. Пухлые поповны танцевали под граммофон, а когда приезжал на мотоцикле молодой дантист из ближайшего местечка, шуткам и смеху не было конца. Козан вначале заходила туда, пила чай с малиновым соком и слушала граммофон, но с ней напомаженный дантист никогда не танцевал,— верно, потому, что у нее одна нога была короче и в больших серых глазах светились задумчивость и тоска. Вскоре она забыла дорогу в поповский дом, а там о ней забыли еще раньше.
Выпал снег, и поп наведывался в школу лишь раз в неделю. Обычно он приезжал в субботу в полдень и разучивал с детьми молитвы. Тех, кто не затвердил как следует «Помилуй мя» или «Верую», поп, наморщив брови, щелкал желтым ногтем по носу и выставлял за дверь. Потом недовольно ворчал на учительницу, что не печется она о душах малых сих, поднимал воротник и усаживался в бричку.
Дважды в год приезжал в школу инспектор, худой брюнет с большими зубами. Он заходил в школу на несколько минут и прежде всего приказывал детям петь. Когда детвора однажды приветствовала его двумя украинскими народными песнями, он спокойно слушал и вежливо улыбался, но сразу же после его отъезда взволнованная учительница накинула на голову платок н под дождем заковыляла в город. На другой день на стенах в школе, кроме обязательного орла, повесили большие портреты президента, маршала и Костюшко, а изможденная детвора кричала на все лады, разучивая полтора десятка патриотических песен о безмерно мудрых и героических государственных мужах и их божественных покровителях. Это был первый удар для учительницы, и от него она уже не оправилась.
Осенью и весной в Вобнях свирепствовали лихорадка и тиф, и тогда в школе становилось просторнее. Почти каждую неделю ученики шли за нетесаным гробиком какого-нибудь своего товарища, и глаза учительницы распухали от слез. Случалось, что во время урока кто-нибудь из детей бледнел как снег, закрывал глаза и падал под сани. Скоро стала падать в обморок и учительница. В таких случаях дети с помощью воды приводили ее в чувство, а когда она приходила в себя, снова тихо и послушно садились на сани.
На редкость тихие и спокойные были эти вобненские дети. Впрочем, быть может, потому, что в школе не хватало воздуха для крика. Козан жаловалась инспектору и просила выстроить новую школу, пока эта не пожрала всю вобненскую детвору. Инспектор подумал и ответил, что Вобни должны стать польским селом, хочет этого учительница Козан или нет. Если хочет, тем лучше: тогда ей отстроят новую школу.
Потом он уставился выпученными глазами на портрет Франко, висевший над кроватью. Козан в тот же вечер вынесла портрет на чердак.
Шло время, и каждый год ложился на Вобни все большей; тяжестью. Нужда веками грызла вобнян, но то, что началось в последние годы, было так ужасающе и непостижимо, что в селе никто не мог понять, что это такое и до каких пор так будет. Не уразумел и поп, неистовствуя в проповедях по поводу долгов безбожного вобненского люда за требы, а пан комендант бегал с войтом по хатам как пришпоренный, и когда у крестьян нечего было взять за недоимки, в остервенении бил штыком стекла. Не понимала этого и учительница, как не понимала она и того, почему бывшие ученики ее так быстро забывают рассказы о гетманах и казачестве и становятся такими же неграмотными и неприветливыми, как все обитатели села. Случалось, иные из них, так и не окончив школы, отправлялись во Францию на заработки. Возвращались они оттуда еще более неприветливыми и с угрюмыми лицами молча шатались по улицам села. Когда учительница заводила с ними разговор, они, потупив глаза, бормотали что-то под нос и, не прощаясь, отходили от нее. Это удивляло и болезненно поражало ее. В конце концов она поняла, что ее одиночество в Вобнях не случайно и что весь ее горький труд, все ее столкновения с властями не привели ни к чему. Вобни не были ей благодарны; наоборот, она видела, что между нею и селом' вырастает высокая стена и нет уже сил пробить ее. Она знала уже, что Вобни хотели больше, чем она могла дать, ибо все, что у нее было, она уже отдала, даже себе ничего не оставила,— все перегорело в ней за эти годы, и то, что все перегорело так быстро, могло послужить уроком... Но не для нее — она была уже старой, высохшей, ненужной яблонькой.
Вобненские дни и ночи были грозны и тихи. Одинокий шинок пустовал теперь по целым неделям, и однажды его владелец запряг облезлую клячу и повез свою семью куда глаза глядят. Скотина возвращалась с ярмарок непроданная и, голодная, гибла в хлевах. В селе началась чахотка, но за доктором не посылали даже в смертный час. Войта, Маланюка из Комонивки, Грица Лебеду и пьяницу-колониста Мроза тоже сжигала горячка,— они целыми днями бегали по селу, просили, грозились, а женщин, случалось, били даже, но все было напрасно: вобняне не могли платить ни процентов, ни самих долгов — это было сверх сил — и стояли грозной и молчаливой стеною. Это мучило богачей и, охваченные тяжелыми предчувствиями, они все чаще обходили в глухую ночь с фонарем свои владения.
А Козан овладела старческая апатия. Как всегда, точнехонько в восемь часов утра она была в школе, а после уроков клала на голову компресс и лежала в немом отупении до позднего вечера. Пыль толстым слоем покрыла большое зеркало, доставшееся учительнице по наследству от родителей, но женщина и так уже не смотрелась в него. Ее бескровное лицо пересекали глубокие морщины, и под глазами проступили зеленые пятна. Иногда она вскакивала ночью, и ей казалось, что на нее через окно смотрит грозный усатый комендант, она ясно различала во тьме блестящий штык и была уверена, что подан новый донос. В такие ночи ее маленькое тело до самого рассвета тряслось в диком страхе, боль в груди доводила до изнеможения.
Однажды учительница встала в полузабытьи и, пока дошла до школы, трижды падала в снег. После обязательной молитвы она почему-то велела детям петь «Расти, расти, старый дуб могучий». Но, не дослушав, пошатнулась и упала к ногам детей, прямо лицом в грязь.
На другой день она не могла уже пошевельнуться, руки и ноги ее опухли, и сквозь маленькие оконца ее домика на улицу доносились вопли. Иногда к ней заходили крестьяне и кормили ее вобненской пищей: овсяным хлебом и печеной картошкой без масла.
Как-то вечером вбежала в комнату хозяйка с едой и, попросив прощения за то, что не зашла утром, положила в рот больной картофелину. Козан, в знак благодарности, мигнула одним веком, но картофелины не проглотила. А наутро, когда хозяйка снова вошла в комнату, учительница все еще смотрела одним глазом в потолок, и тогда поняла хозяйка, поняли и все Вобни, что их учительница умерла.
На другой день продали в местечке ее зеркало и туфли, купили гроб и схоронили ее на почетном месте, рядом с могилой прежнего попа.
Так покончила со своей несчастной жизнью учительница Козан.
II
Через неделю после похорон в село приехал новый учитель — дебелый белокурый человек с толстой шеей, с суровыми, пронизывающими глазами профессионала-фельдфебеля. Он был, по мнению инспектора, «лучшей преподавательской силой» в соседнем уезде и обладал немалым опытом в «государственно- созидательной» работе. На его лбу и под левым глазом синели два глубоких рубца, приобретенные, по его словам, в боях с Красной Армией. Он и в самом деле гордился крестом «За заслуги», однако знакомые его утверждали, что это следы недавнего прошлого и свидетельство верной службы пана Хрусцельского на поприще просвещения украинских крестьян.
Через два дня, когда новый учитель удобно устроился у коменданта, войт оповестил село, что завтра начнутся занятия.
Строгий и темный как ночь вошел пан Хрусцельский в школу. Детвора застыла на санях и боязливо следила за учителем, обводившим угрюмым взглядом запущенную, неприветливую лачугу. Голова учителя едва не касалась сырого потолка, с которого падали на грязный пол тяжелые слезы. Пан Хрусцельский надел было шапку, но, вспомнив, что в школе перед занятиями молятся, снял ее и скомандовал:
— На молитву!
Пока детишки растерянными голосами в тысячный раз повторяли непонятные для них слова, взор учителя блуждал по стенам й среди целого полка портретов в коронах и с орденами нашел в углу, под вышитым рушником, нечто ненавистное, чуждое, мужицкое. Он грозно наморщил лоб, и дети, не закончив молитвы, испуганно уселись.
— Что это там, в углу? Ты!
Маленький белокурый мальчик медленно поднялся и тихо проговорил:
— Тарас... Шевченко.
— Прочь хама! — заорал учитель.— Снять!
Но маленький Федь не шевельнулся, только побледнел, заморгал глазами и застыл в ужасе. Тогда учитель большими шагами подошел к стене, сорвал маленький портрет, изорвал его в клочки и бросил под ноги. Потом поднял с пола грязный рушник, и, неловко усмехаясь, подал его ближайшей девочке.