Чиновник говорил совершенную правду, — все эти дни он был завален бумагами, какие пришлось рассылать по округу, командируя на Выставку инспекторов и народных учителей. И он, поседевший на своей службе, человек небольшого чина, видел и понимал, что такое эта Выставка для сотен людей, посвятивших себя образованию народа. Одни — с охотой, с высоким жаром сердца, другие — с оглядкой и страхом; третьи против желания, — но все они, вышедшие из темноты, должны были в эту темноту вернуться, чтоб нести в нее свет и знание. Словно гигантская стена вырастала перед задачей их, — стена невежества и суеверия, древних обычаев, жестокости, тупости, ненависти, скрепленная липким клеем привычных прописных истин, проповедей муллы, кликушеского шаманства и поверх всего — нищеты и убожества, жалкого быта, нескончаемого труда, нескончаемых обид и обираний от царских слуг, на которых нет управы. Школа в этой стене была, как новая, замурованная в ней обидчиками, непосильная, ненужная повинность, новый хомут на шею, — замученные шеи дергались, чтоб сбросить ее, — не нужна никакая нам школа, порешали сходы. А народные учители еще недавно сами были частью этой стены, которую предстояло им пробить и свалить. Ничего, кроме уездного городишки и редко-редко губернского центра, видеть им с детства не приходилось. Д тут вдруг — Москва!
— Представляете себе, Москва! — Снова, после долгого молчания, покуда критикан снисходительно сидел перед канцелярским столом и улыбался на то, что считают «проповедью малых дел», заговорил чиновник, обтирая пот с лица. — Будь я литератором, я бы сам это описал в романе или рассказе: Москва, где каждый камень пареньку как открытие, со всеми ее святыми, с Кремлем, с магазинами, экипажами, театрами, мостами, садами… Да он ошалеет, а тут Выставка, — все движется, шумит, гремит, знамена взвиваются, музыка плывет, и ведут по Выставке знающие люди, дают ему со всех сторон печатные бумажки в руки с объяснением, — ведут в школьные павильоны, показать технику, обучение, а он — ему все интересно, он перед каждым стоит, там, где ваш брат, интеллигент, мимо проходит с критикой «примитивно», «хаотично», он часами может стоять и стоит: вот машина действует, выпускает продукцию; вот Севастопольская оборона, вот почта и телеграф, — господи боже, да во всем его уезде еще телеграфа и во сне не видали, а на всю его губернию только один открыли, — и посмотреть бы, как он работает, как это такое слова по воздуху или по проволоке летят на другой конец земли. А спутник, подученный гид, торопит его к наглядным пособиям, к Фребелевскому детскому саду, к английской показательной школе Рэгби и к его собственной, народной, как ее надо строить у себя в деревне…
— Ну и будет у него кипяток в голове или каша, — ответил бесчувственный критикан.
— Для того и дается на командировку месяц, чтобы улеглись впечатления, — а надо бы, конечно, годик, чтоб он разобрался, — вздохнул чиновник. — Боже мой, сколько нас, кому эта Выставка была как бы как райский сон на всю жизнь…
И вовсе не только одним курсантам или народным учителям. Господа инспекторы народных школ тоже с волнением поджидали Выставку, бывшую для их работы неожиданным огромным подспорьем. Звание «инспектора народных училищ» учреждено было совсем недавно, и многие практики школьного дела, вроде барона Корфа, увидели в них цель — еще лишней проверки земства, лишнего ограниченья его прав в школьном деле, как, впрочем, рассчитывал и сам министр. Но вся Россия охвачена была в те годы горячкой обучить народ, этим полны были журналы, этого добивалась сама жизнь, и если любой человек смолоду молод, то, пожалуй, и дело любое — молодо в своем начале. Новые инспекторы, большая часть их, смотрели на свою обязанность скорей как на строительство и созидание, нежели как на присмотр и контроль. Что контролировать, над чем присматривать? Разливанное море темноты, нищеты, невежества было вокруг, невежества, которое силком требовалось тянуть к свету. И нужны были в помощь примеры чужеземных школ, начиная с самого малого, с вопроса, как строить самое здание школы, чем меблировать классы, из чего и какой формы делать школьные парты, — словом, не контроль, а заполнение пустого места в условиях почти невероятной трудности, против воли самого крестьянства, — вот какая задача вставала перед инспекторами народных училищ, и так именно понимал свой долг Илья Николаевич Ульянов.
Не только до рождения сына, то есть последние три месяца 1869 и первые месяцы 1870 года, — почти не пришлось ему бывать дома, во флигеле на Стрелецкой улице, но и весь следующий и половину третьего года в Симбирске — так захватила и завертела жизнь, хотя он действовал и работал по строгому плану, с точным распределением времени, не давая разбить свой график вторжением случайностей. Тотчас же по приезде он разослал по всем уездам Симбирской губернии опросные листы, а когда эти листы начали возвращаться с ответами, обработал их в таблицу и таблицу повесил на стенку. Картина была пестрая. На восемь уездов, равных по величине доброй части Европы, он имел всего 6175 учащихся крестьянских детей, из них девочек только одну пятую. Школ имелось 118 и 80 медресе, то есть училищ в инородческих селах, где муллы забивали детские головы непонятным для них Кораном. Инородческих школ и учащихся больше всего находилось в двух уездах, Буинском и Курмышском, — там числилось в Буинском — 44 школы и 46 медресе, а в Курмышском — 10 школ и 13 медресе. Но когда Илья Николаевич, сразу же по приезде в Симбирск, о чем уже было мною рассказано, стал объезжать эти дальние уезды, он увидел, как, впрочем, и в других уездах, что цифры эти дутые, школ, равно и учащихся в них, больше было на бумаге, чем в жизни. А те, какие были, — до чего в жалком, в нетерпимом состоянии находились эти школы!
С первых же дней в Симбирске он с любовью взялся за самое трудное, самое отсталое звено, — детей чувашей, кроткого и работящего народа. Вспомнилось ему раннее детство, сестра Феня, астраханские калмыки. Они приезжали из дальних улусов на базар в крытых кибитках, с овцами, грязным комком сбившимися в кучу возле кибитки и, понурясь, ожидавшими своего закланья. Мальчиком попадая на базар, он запомнил почему-то сбитую войлоком, с кусками затвердевшей степной грязи и с колючим репейником в ней, шерсть этих овец, их белесые глаза без выраженья, и свою детскую жалость к ним, — мысль: «О чем они думают вот так, неподвижно стоя?»
То были жалкие овцы бедняков, или, как называлось беднейшее население в статистических сборниках, — «простолюдинов». Богачи, владетельные калмыцкие князья — нойоны, и суровые ламы, сидевшие в своих хурулах, бесконечно далеки были от народа, хотя родовой строй у них лишь недавно распался. Нойоны рядились в богатый мех, а толстые и выхоленные сынки их учились в лицеях с детьми русских бояр, хоть и оставались ламаистами, — но эту отборную белую кость видеть можно было скорей в Петербурге, чем в Астрахани, и маленький Ульянов ничего не знал о них. В его представлении о калмыках вставала лишь эта удивительная, потерянная тишина кибиток, где даже дети не пели, новорожденные не кричали. Все безгласное, молчаливое возбуждало в его детской душе какое-то странное чувство, — ему казалось: молчание во вселенной вызвано страхом, сковывающим голос. Поздней он узнал, что сковывает не только страх, но и безнадежность.
В год его приезда находился среди чувашей их будущий просветитель, окончивший удельное училище, Иван Яковлевич Яковлев, молодой и красивый чуваш, болевший за свой народ. Он тогда уехал в Казань, чтоб подучиться в университете, но до своего отъезда успел основать нечто вроде частной школы или частного пансиона: собрал из деревень мальчиков, обул-одел их, прокармливал и обучал, в чем помогали ему пожертвованием более зажиточные соплеменники, имевшие в Симбирске кровлю, работу или мелочную торговлю. По рублю, по медякам собирал он на своих мальчиков, устраивал их на квартиру, нашел им взамен себя, на время своего отсутствия учителей. Ивана Яковлевича и его частную школу знали в Симбирске, узнал о ней и новый инспектор. С самим Яковлевым он сразу же вступил в переписку, так что, когда понадобилось, Яковлев писал Илье Николаевичу, и тот исполнял его просьбы. В сентябре 1870 года состоялся в Казани, в крещено-татарской школе Ильминского, съезд учителей инородческих школ, и Яковлеву хотелось, чтобы и эту школу, и съезд этот повидал и послушал его ученик Алексей Рекеев, которого он готовил себе в смену.
«Любезный Алексей, — писал он ему из Казани 14 сентября. — Я рассудил, что тебе очень не излишне будет близко посмотреть здесь на татарскую школу Ильминского, поэтому вместе с этим я пишу Директору и Ульянову, чтоб отпустили тебя сюда недели на две или немного поменьше, смотря по обстоятельствам… В крещено-татарской школе Ильминского теперь съезд учителей, все это удобно и кстати для тебя посмотреть вблизи. В случае позволения Ульянова и Директора ты выезжай из Симбирска между 17 и 24 сентября да постарайся сесть на товаро-пассажирский пароход, на нем вдвое дешевле… У Ульянова возьми свидетельство на проезд в Казань и обратно…»