А по эшелону ползли слухи, тревожные и грозные. Уверяли, что будет проведена — кем и как неизвестно — поголовная проверка, нет ли у едущих в поезде чехов и словаков тайных связей с большевиками. Таких будто бы не станут брать на пароходы.
Русские женщины обливались слезами, бились в истериках, словно это были последние часы их жизни. Этим женщинам, по слухам, предрекалась судьба еще более горшая, чем их чешским мужьям и любовникам.
Марта ходила потрясенная: ей очень хотелось, чтобы на пароход непременно пустили всех русских женщин, которые сейчас ехали в эшелоне. Жены они или любовницы?… Святая Мария-дева! Какая разница? Их повела сюда, на край света, любовь. Да-да, бесчувственные мужчины могут об этом рассуждать иначе. Но она-то, Марта Еничкова, знает лучше каждого мужчины, что такое любовь, что она делает с девушкой, с женщиной и куда эта любовь может увести за собой человека. Теперь, конечно, когда по щекам побежали глубокие морщины и волосы хочется не распускать по плечам, а убирать под платок, теперь, конечно, у нее возникают другие заботы и другая приходит любовь…
Она стала особенно ласкова и внимательна к Виктору, называла его не иначе, как «птачек муй Вита». А Виктор следил беспокойно за каждым словом капитана Сташека, когда тот на стоянках эшелона после долгих разговоров в группе офицеров возвращался в свое купе. Ему казалось, вот сейчас случится то, чего он день ото дня стал бояться все больше и больше. Капитан Сташек скажет: «Ну, хлапец…» — И он останется стоять один на этой сырой, стылой земле, на жестком ветру, не зная, куда пойти, голодный, усталый, а поезд, зло подморгнув ему красным фонарем над буферами заднего вагона, умчится дальше. И не увидит он ни Владивостока, ни солнечной бухты Золотой Рог, ни белоснежного океанского парохода, ни шести морей, ни стобашенной Праги, ни красавицы Влтавы, в которую, словно в зеркало, глядятся тонкие ивы. Остаться без отца, без матери, без сестры, а потом еще остаться и без людей, пусть совсем чужих, но с которыми так удобно и хорошо, Виктор знал, он не сможет. Он будет плакать, он станет на колени, он будет целовать руки капитану Сташеку, но упросит взять его с собой…
Во Владивосток эшелон прибыл ранним утром. Его водворили куда-то на глухие запасные пути между главным вокзалом и Первой Речкой.
Над землей стлался плотный желтый туман. Но было тепло. Люди ходили легко одетыми.
Стуча по шпалам тяжелыми башмаками, прошагал вдоль состава японский патруль. На коротких широких штыках матово отсвечивали капли росы.
Старший патруля раскидисто и властно крикнул кому-то в туман:
— Эй! Нарево! Ннаррево! Здесь переход запррещается!..
Все офицеры стояли у окон своих вагонов, переговаривались между собой. Полковник Грудка, оглядывая себя, поправлял мундир.
— Ну что ж, господа, двинемся сразу в город? К морю, — сказал кто-то. Надоела колесная жизнь!
— Нет, господа, — сухо возразил полковник Грудка. — Нет. До прибытия к эшелону представителей чехословацкого командования и до выяснения режимных правил, существующих во Владивостоке, я вас прошу никуда не отлучаться.
Один из офицеров разочарованно свистнул, остальные невесело засмеялись.
— Прибыли…
— Господин полковник, — сказал капитан Сташек, — в Омск мы вступали свободнее и торжественнее. Нас встречали цветами.
Полковник повел глазами в сторону Сташека. Попробовал отшутиться.
— Да, но теперь мы не вступаем, а выступаем. Поэтому нас не встречают, а провожают. И не цветочками, а ягодками. Все в порядке вещей, капитан Сташек. Даже туман впереди.
Шутки не получилось. В ней было мало остроумия и очень много горькой правды. На эти слова полковника никто не отозвался.
Гуськом офицеры спустились на засыпанную хрустящей угольной гарью землю и молча стали прогуливаться вдоль эшелона, хмуро вглядываясь в плотный желтый туман, сквозь который изредка пробивались далекие паровозные гудки.
Не часто доводилось Тимофею бывать в городе Шиверске. С матерью либо с соседями он изредка ездил туда за товарами, которых не было на полках солонецкой сельской лавки. Но всякий раз въезжать на улицы города, то знойно пыльные летом, то холодные и липкие от грязи поздней осенью, то гладко налощенные полозьями саней зимой, для него было непередаваемой радостью.
Он любил Шиверск. И длинные ряды плотно стоящих домов под разноцветными железными крышами. И реку с протокой, перехваченную мостами из толстых лиственничных брусьев, покрашенных суриком. И скалистые обрывы Вознесенской горы, нависшей над рекою, словно стена, отделяющая город от дикой тайги. И бессчетную путаницу светлых, сверкающих на солнце рельсов, которые бросаются в глаза, если въезжаешь в город со стороны вокзала. И переполненную крестьянскими подводами, окруженную кособокими торговыми ларьками, всегда шумную и говорливую базарную площадь. Город был изобильным, добрым и щедрым. Может быть, и несправедливой ценой иногда платил он за тяжкий труд охотника, но он зато и награждал такими диковинками торговли, поглядеть на которые потом сбегалось все население таежного поселка.
Тимофей любил город. Но в тайге было все же лучше: привычнее, теплее, как-то надежнее. И хотя дорога в город всегда была для него радостной, обратный путь казался счастливее.
В этот раз Тимофей ступил на затянутые серым, морозным чадом улицы Шиверска без радости: его не ждал обратный путь в родной поселок. Он пришел сюда, чтобы разыскать начальника Красной Армии, упросить его во что бы то ни стало догнать поручика Куцеволова. Теперь он понимал, что означает слово «каратели».
С того часа, когда посреди избы он нашел свою мать заледеневшей в луже крови и когда, пройдя по поселку, увидел, что и все остальные — мужчины, женщины, дети — тоже расстреляны или порублены шашками, ни о чем другом Тимофей думать не мог.
Как все это произошло, он догадался. Куцеволов со своим отрядом приблизился к поселку, должно быть, как раз в тот момент, когда другой тропой из лесу, с промысла, возвращались верховые охотники с ружьями за плечами. Куцеволов издали принял их за партизан, скомандовал своему отряду и тут же, вдоль тропы, не допустив к домам, положил винтовочным огнем. А потом, обозленный, прошелся и по избам, стреляя и рубя уже всех подряд…
Тимофей добрался бы до Шиверска днем раньше, но прежде надо было похоронить убитых. Как мог он, живой, уйти отсюда, оставив мертвых на ветру, под звездами! И вот один, грея кострами мерзлую, каменистую землю, долбя ее ломом, он свершил эту свою первую в жизни скорбную обязанность.
Потом, с разбитыми тяжелой работой руками, почерневший от горя, Тимофей шел по Братск-Острожному тракту.
Навстречу ему попадались лишь отдельные подводы с беженцами — главная сила уже откатилась к востоку. Замученные кони едва переставляли ноги. А солдаты, заросшие до глаз бородой, били, хлестали их кнутами и в тревоге беспрестанно оглядывались: Красная Армия, должно быть, двигалась за ними по пятам.
И действительно, уже в деревне Рубахиной, самой ближней к Шиверску, мимо Тимофея проскакало несколько верховых на свежих, четко секущих копытами снег лошадях. Шапки конников, наискось по околышу, украшали алые ленты. Осыпав снежной пылью Тимофея, обдав его холодом, они через минуту скрылись за поскотиной. Тимофей даже не успел их окликнуть. Но колючий ветерок, ударивший в лицо, как-то сразу заставил и его зашагать быстрее. Свои!..
«Начальника» Красной Армии Тимофей отыскал быстро. Еще у железнодорожного переезда путевой сторож сказал ему: «А прямо — шагай на вокзал. Там, однако. Только что прибыл полный состав».
По перрону бродили красноармейцы, закинув «на ремень» винтовки с примкнутыми четырехгранными штыками, и деповские рабочие в засаленных до блеска телогрейках. И хотя мороз палил за тридцать градусов, люди вели меж собой неторопливые разговоры. Только время от времени притопывая валенками, похлопывали себя по бокам тугими, залубеневшими рукавицами.
Тимофею показали на дверь с эмалированной белой табличкой «Дежурный по вокзалу».
Жарко натопленная комната была переполнена людьми в шинелях, стеганках и полушубках. Но Тимофей сразу угадал, кто старший. Он сидел за столом, сняв шапку. Его давно не стриженные жесткие светлые волосы наплывали на воротник хромовой тужурки.
— Ну, так чего у тебя? — живо спросил он Тимофея. — Докладывай. Слушает комиссар полка Васенин.
Угрюмо скосив глаза в сторону, Тимофей назвал себя и начал рассказывать.
Наступила тишина. Красноармейцы покашливали. Васенин сидел, сцепив кисти рук, чуть пошевеливая большими пальцами.
Глухим, ровным голосом Тимофей рассказывал все по порядку вплоть до того самого часа, когда вернулся в поселок. Тут он вдруг метнулся к Васенину, ударил по столу шапкой, выкрикнул: