Москва, зима 1937 г.
Павел Нилин. «Знаменитый Павлюк».
Художник П. Пинкисевич.
НИКОЛАЙ АТАРОВ
КАЛЕНДАРЬ РУССКОЙ ПРИРОДЫ
Зимой 1919 года на всех фронтах гражданской войны наши армии выходили к морям. Распалось кольцо интервенции. В Глубоких снегах войска неудержимо стремились вперед.
Рабочие делегации, ехавшие с подарками для красноармейцев, случалось, по две недели не могли нагнать передовые линии.
Взрывая блокгаузы и мосты, в панике отходили англо-американские интервенты, деникинские, колчаковские, миллеровские дивизии; одни — на Северный Кавказ, другие — в Забайкалье или к архангельским пристаням. В Одесском порту декабрьская буря леденила суда интервентов: торпедные катера, десантные боты и миноносцы и семь греческих пароходов, готовых принять на борт бегущих. А в Петрограде в это время стояла оттепель, в конце декабря установился колесный путь; жены рабочих, выходившие за Московские казармы присмотреть участки под огороды, видели в ясные дни блестевшие на полях проталины.
Ночью под Новый год пришло сообщение о взятии Екатеринослава. Коммунисты с утра были мобилизованы на митинг, и потому, что редакция газеты имела собственную коляску, редактору Ланговому поручили один из загородных заводов. На улицах темнели и оседали сугробы; сквозь дымку тумана над грязно-серым льдом Невы низкое солнце просвечивало совсем по-мартовски, и, может быть, потому всю дорогу Ланговой не мог отвязаться от непривычного ощущения, волновавшего сердце, что с войной кончено и скоро надо будет переводить газету на мирную тему труда и восстановления.
Редактор щурился на солнце, оглядывая черные, обдутые ветром прогалинки, а въехав в сосновый лес, глубже упрятал небритый подбородок в воротник шинели. Корректор Рачков, заменявший в поездках кучера, подхлестывал отощавшую лошадь. На корнях коляску потряхивало. В тени сосен держался снег и было студено по-зимнему.
— Легче, легче, Рачков! Плохой из тебя ямщик.
— Гляди — недобитый… — сказал Рачков, показывая в глубь леса.
Высокий старик в городском пальто и мягкой пуховой шапочке стоял в нехоженом лесу и смотрел в бинокль на рябины, теснившиеся по опушке.
Расстегнув на ходу кобуру нагана и выпрыгнув из коляски, Ланговой приблизился к подозрительно нелепой и неуместной фигуре горожанина, но тот даже не оглянулся — видимо, увлеченный своими странными наблюдениями.
— Эй, гражданин, давай-ка сюда! — сказал Ланговой.
— А что вам угодно? — отозвался старик, давая почувствовать, что он отлично слышал приближение человека.
— Ты в какую зону забрел, ты знаешь?
— Я в зоне зимних пастбищ дроздов-рябинников, — ответил старик. Стоя лицом к Ланговому, он аккуратно подвинтил бинокль и вложил его в футляр, подвешенный на груди. — Я наблюдаю за птицами. Я — фенолог, натуралист. Что еще? Моя фамилия — Карагодов. Прикажете мандат?
Видно было, что к нему не раз приставали с расспросами. Распахнув ботанизирку, висевшую на боку, старик ловким движением руки достал мандат, точно будто патрон из ружья. Но его лицо, когда он протянул бумагу, вдруг погасло, исчезла ласковая усмешка; остались озябшие уши, усталость в глазах, красные ниточки стариковского румянца. И это соединение охотничьей сноровки с устало-беспомощным выражением лица почему-то убедило редактора в том, что старик говорит правду. Он только мельком взглянул на мандат, выданный Лесным институтом.
Да, это был Карагодов Дмитрий Николаевич, ученый-фенолог, бессменный обозреватель погоды в петербургских газетах, составитель бюллетеней весны, дневников природы, — тот всем известный Карагодов, одно имя которого вызывало в трех поколениях петербуржцев привычный газетный образ весны. Война вытеснила все это со страниц газет, а вот спустя пять лет оказывается — старик жив.
— Удивительно, — сказал Ланговой, подавая руку Карагодову. — Я редактор газеты Петроградского совдепа. Мы там о вас позабыли…
Он сказал «позабыли», смутно имея в виду и соловьев, и анютины глазки, и вишню в цвету — все это милое и далекое.
— Да, уж тут не до нас, — проворчал фенолог и махнул мандатом в сторону рябин. — Вон прошли войска, пообрывали, пообломали. Нет ни черта.
— А что, гуще должно быть? — невольно полюбопытствовал Ланговой.
— Ярус под ярусом, стоит зипун с гарусом, — важно произнес старик.
И Ланговой улыбнулся: таким наивным и удивительным показался ему этот разговор в лесу после газетной ночной сумятицы, грохота ротационных машин и митинговых речей в тускло освещенных цехах.
Корректор подошел по следам Лангового.
— Это профессор Карагодов. Помнишь, в старых газетах писал про весну, про всякие цветики?
— Помню, как же, править корректуру случалось, — подтвердил Рачков. — Как это: «В ночь на сегодня при умеренном северо-восточном ветре…» Так, что ли? «Градусник стал подниматься, прилетели разные птахи…»
Карагодов смеялся: выходит, не забыли. Вдруг он насупился и, показав рукой на рябины, сказал:
— Природа каникул не знает, господа товарищи.
— Снег да иней, — небрежно возразил Рачков.
— Нет уж, не снег да иней, а, если хотите знать, скоро весна. Выройте ямку. Там, в земле, весна. Копошатся… — Карагодов тыкал пальцем, показывая на снег, усыпанный хвойными иглами.
— А здесь, наверху? — решил испытать корректор.
— Здесь зима, — согласился Карагодов. Он вытащил бинокль и снова оглядел рябины. — Еще бы полбеды, кабы одна пехота была. Нет, за ней конница. Видите, и наверху нет ничего. Каждый норовит веточку в гриву. А ведь это пастбище у нас в окрестностях — единственное в своем роде. Поверите, в старые времена дроздов в январе — ну, тьма! За версту слышно. Щебечут, точно санный обоз в морозное утро! А теперь нет ничего.
Карагодов выбрался на дорогу и побрел.
Ланговой и Рачков переглянулись, и, вдруг отчаянно махнув рукой, корректор запрыгал по глубокому снегу через ложбину в сторону рябин. Он делал большие скачки, боком, боком, пока не добрался до деревьев.
А Ланговой вышел вслед за фенологом на дорогу.
— Вы загляните-ка завтра в редакцию, — по-деловому сказал Ланговой. — Отдел к весне восстановим.
Карагодов смутился:
— А что, правда, войне конец?
— Екатеринослав взяли. Вот на митинг едем.
Быстро смеркалось. Рачков отпустил вожжи — коляску потряхивало на корнях. Фенолог отстал. Ланговой озяб, сунул пальцы в рукава шинели, зажмурился, размышляя о скором конце войны.
— Говорит, под землей весна, — вспомнил он, когда показался впереди Охтенский завод.
— Врет, — отозвался Рачков, надкусывая ягодку рябины.
— Нет, верно, правду говорит, — подумав, возразил Ланговой.
Военные сводки поступали в редакцию по ночам, но в ту неделю все смешалось. Когда Ланговой и Рачков вернулись с митинга, они застали всю редакцию на ногах: днем из Москвы сообщили по телефону о том, что, развивая успех наступления, красные полки заняли Синельниково; конный корпус с боем захватил станцию Лихая; в Донецком бассейне поднимаются шахтеры.
Всю ночь в редакции хлопали дверями; стужа и сквозняки врывались в зал — на улице бушевала метель. Заметенные снегом самокатчики с Нарвского района, с гавани то и дело подкатывали на мотоциклетках к подъезду. Звонили телефоны, и Лангового несколько раз вызывал Смольный.
Под Бирзулой, на Юго-Западном фронте, шел бой — решалась судьба Одессы.
Пешком с далеких окраин приходили в ту ночь рабочие-корреспонденты. Они теснились у телефонов, передавая на фабрики и заводы последние фронтовые новости; махорочный дым тянулся длинными полосами. Кто-то в солдатской шинели, в сером башлыке вслух читал в кабинете редактора телефонограммы, а моряк в бушлате записывал прямо с голоса. За ночь белые оставили Новочеркасск, Мариуполь, Жмеринку, Винницу. И на других фронтах — на севере и востоке — отход интервентов превращался в беспорядочное бегство.
И все же так много лет не прекращалась война, так свыкся с ней народ, что люди не торопились радоваться, потому что не могли представить себе, что скоро вообще исчезнут фронты, будет объявлена демобилизация, наступит мир в свободной, отвоеванной для себя стране. Была зима, и люди зябли, идя в город за новостями. Отходя от карты, висевшей в редакторском кабинете на стене, они грелись у печки, поправляя солдатские ремни, затянутые поверх штатских пальто, немногословно переговаривались в очереди у телефонов, стараясь не мешать сотрудникам газеты.
В шестом часу утра Ланговой распахнул дверь кабинета и вошел в зал. Он стоял перед людьми, утомленными бессонницей, — плечистый, бравый, в солдатской гимнастерке, в синих галифе и тонких, обшитых кожей чесанках.