— Асенька… — И, сдергивая с шеи шарф, точно всю ночь нес на плечах нечеловеческий груз, смотрел на нее, едва стоя на онемевших ногах.
— Ты жив, ты жив?.. А я уже не знаю, что подумала!.. Где ты пропадал? Не спала ночь, прозвонила все телефоны, наделала шуму — в Склифосовского, в парке… Ты знаешь, что я подумала? Ты знаешь?
— Я тоже… о тебе, — прошептал он, не было сил говорить громко.
И она еще что-то спросила его, но в эту минуту он ничего ясно не расслышал, казалось — спрашивали не губы ее, а брови, глаза, все лицо, подчиненное им.
— Костя? Костя…
— Я думал о тебе всю ночь, — сказал он. — Все время… — снова шепотом проговорил Константин, — и то, что… Я не жил бы без тебя…
А она, прикусив губу, молчала и горько одним взглядом спрашивала его: «Это все, все?»
— Ася, нас сняли с машин в конце смены. И отправили разгружать состав с лесом… Вот видишь, такой вид. Вот… Порвал рукав…
Константин падал несколько раз на обледенелой насыпи, сбегал со шпал, когда навстречу неслись товарные поезда, и, оскользаясь, скатывался в кусты возле путей; он сел на товарняк только в Вострякове. Но лгал он ей наивно, как говорят неправду не подготовленные ко лжи, видел, что она еле заметно отрицательно качала головой, лишь так отвергая его неправду, и он договорил еле слышно:
— Я виноват… Я не мог позвонить…
Он глядел на нее, на темную, как капелька, родинку у края губ и с неверием вспоминал то мертво-бледное, испуганное ее лицо, какое представил, когда шел на станцию во Внукове, и со словами, застрявшими в горле, думал, что он ничего не сможет объяснить ей.
— Пожалуйста, скажи мне правду… — Ася даже привстала на цыпочки, отвела его волосы с потного лба, заглядывая ему в глаза. — У тебя ночью… ничего не произошло?
— Нет.
— Спасибо, если это правда.
— Я просто смертельно устал, — сказал он. — Ася, послушай меня… — Он не договорил. Ася, почему-то зажмурясь, перебила его:
— Нет! Ничего не говори. Не надо. Костя. Когда ты найдешь нужным, расскажешь мне все. Сейчас — не надо. Сними куртку. Я зашью. И сходи в ванную. Усталость сразу пройдет.
— Я… сейчас, Асенька.
Он покорно снял куртку и, сняв, почувствовал от своего насквозь мокрого свитера запах прошедшей ночи — запах едкого страха, и отступил на шаг, повторил:
— Асенька, родная моя.
А она молча села на диван, положив его куртку на натянувшуюся на коленях юбку, разглаживая место, где был надорван рукав, опустила лицо, чуть дрогнули брови — и ему показалось, что она могла заплакать сейчас.
«За что она любит меня? — подумал он. — За что ей любить меня?» — опять подумал он, видя прикосновение своей смятой, пропахшей вонью мазутных шпал куртки к ее чистым коленям, в ее чистой одежде — это грубое соединение ее, Аси, с той страшной ночью.
И он уже напряженно ожидал на ее лице выражение брезгливости.
— Иди же в ванную. Я зашью. Я сейчас зашью, — сказала она с дрожащей улыбкой.
Он выбежал из комнаты. Он боялся, что не выдержит этой ее улыбки.
Константин дремал за столом, клонилась голова, смыкались веки — у него не было сил встать, раздеться, лечь на диван; а мартовский закат уже наливал комнату золотистым марганцем, наполнял ее благостной тишиной сумерек, и он подумал: как хорошо не двигаться, не заставлять себя что-либо делать с собой, со своим смятым усталостью телом.
«Вальтер», — думал он. — Избавиться от «вальтера» — сегодня, сейчас. Его очень просто могут найти в сарае. Выбросить. Выбросить! И — ничего не было. И нет никаких доказательств. Главное — улика. Уничтожить ее! Выбросить эту память о войне!»
Константин встрепенулся, как бы прислушиваясь к самому себе, в нерешительности встал: тело ломало, болели икры — это так не чувствовалось, когда без единого движения сидел он в мутной дреме после бессонной ночи.
«Так, — рассчитывая, подумал Константин. — Взять ключ от сарая. Вернуться с охапкой дров. В коридоре не наткнуться на Берзиня, который в это время дома. Он рано приходит с работы. Впрочем, что это я? При чем тут Берзинь? Я иду за дровами. Как ходят все. Спокойно, надо спокойно».
Когда он надел куртку и вышел из парадного, холодом защипало ноздри. Двор был тих, пуст; закат из-за крыш падал на сугробы, был багрово-ярок, еще по-зимнему крепко схватывал вечерний морозец в колючем воздухе. И низко над двором, окутываясь дымом печей, висел над трубами прозрачный тонкий месяц.
Скрип снега, раздававшийся под ногами, казалось, достигал крыш; отталкиваясь, возвращался с неба — Константин по темнеющей тропке пошел на задний двор.
Он вдруг остановился в двух шагах от сарая.
Дверь сарая была открыта. Звучали голоса, и кто-то возился, покашливал там.
«Кто в сарае? Берзинь? С кем?»
— Вы, Марк Юльевич? — спросил он очень громко, позванивая связкой ключей, узнав покашливание Берзиня. — Добрый вечер! Как говорят…
За порогом на чурбане сидел Марк Юльевич в очках, завязывал кашне, обмотанное вокруг горла, толстое лицо было лиловато-красное от заката. Он подтолкнул на переносицу очки, ответил тоном занятого человека:
— Да, да. Это я… Это мы… — Нацелился колуном и, сидя, ударил по березовому поленцу; оно треснуло стеклянным звуком. — Что? — с задышкой проговорил он. — Тома! Подавай мне, пожалуйста, короткие… Я выбился из сил.
За спиной его в углу сарая горела свеча, вставленная в горлышко бутылки; заслоняла ее закутанная в платок фигура Тамары; она выбирала поленья; прижимая их к груди, как ребенка, носила к отцу.
— Это дядя Костя? — сказала она и бросила полено, поправила волосы на виске. — Это дядя Костя? — Она, видимо, сразу не разглядела его в полутьме, подошла вплотную, несмело спросила: — Вы за дровами? Вы?..
Она тихонько опустила чурбачок на землю, напротив Марка Юльевича, все не отводя от Константина спрашивающих глаз, и проговорила опять:
— Дядя Костя?..
Берзинь сердито, шумно высвободил колун из полена, отдуваясь, простонал!
— Дети, дети, задают столько вопросов — можно сойти с ума! Да, я устал слушать вопросы! Да, да! — сказал он в голос и ударил колуном по полену. — Он за дровами, это ясно? Он ничего не потерял в сарае, это ясно? В школе ты учила стихи? «Откуда дровишки? Из лесу, вестимо!» Ты учила эти стихи? А мы берем дрова из сарая!
Константин, уже не звеня ключами, смотрел не на Берзиня, не на затихшую Тамару — смотрел на слабый и сухой червячок свечи над грудой сдвинутых дров.
Там, в этом месте, был спрятан «вальтер», завернутый в носовой платок. Сверток этот был запрятан им на уровне гвоздя, забитого в стену, где постоянно висела ножовка.
Дров на прежнем уровне не было. Они были разобраны. И он тотчас же вспомнил, что тогда ночью спрятал пистолет в дровах Берзиней, твердо зная, что у них никогда не будут искать его. И, оглушенный внезапным ужасом и стыдом, Константин взялся за покрытую ледяной и скользкой плесенью бутылку со свечой, обвел взглядом Берзиней.
Оба они безмолвно, с каким-то объединенным сочувствующим вниманием глядели на него, на свечу, которую он тупым движением переставил на другое место; язычок свечи заколебался.
— Вы… — сказал он и замолчал. И глухо договорил: — Не буду мешать. Простите…
Берзинь закивал странно и часто, полукашляя в нос; свеча дробилась в стеклах его очков, и рядом с его лицом белело лицо Тамары, — он видел ее изумленно наползающие на лоб брови. Она откинула платок, выгнув свою еще по-детски беспомощную шею, готовая что-то сказать, но не говорила ничего.
И он почувствовал себя как в душном цементном мешке и быстро пошел к двери; на пороге сказал:
— Простите меня, Марк Юльевич.
— Нет! Мы уходим! Томочка, возьми дрова! Мы мешаем соседу! Мешаем! — Берзинь вскочил, двигая локтями, головой, как будто собираясь бежать; концы кашне мотались на его груди. — Сопливая девчонка! Что ты сидишь, я тебя спрашиваю! — срываясь на фистулу, крикнул Берзинь, оглянувшись на дверь. — Сопливая наивная девчонка! Куда ты запускаешь глаза? Где твоя вежливость? О-о! Думать! В первую очередь человек должен думать!.. — Берзинь постучал указательным пальцем себе в лоб. — Мы живем в коллективе. Мы должны уважать соседей. Мы уходим из сарая!
— Папа! — закричала Тамара возмущенно. — Не кричи! Мне стыдно за тебя! Почему ты боишься? Если у тебя не хватает смелости, я сама объясню Константину Владимировичу! Константин Владимирович! — Она перешла на шепот; — Константин Владимирович… Сегодня… мы брали дрова… И вы знаете… у нас…
Константин обернулся.
«Не говори! — хотелось сказать Константину. — Я все понял. Не говори ничего!»
Он стоял, покусывая усики, смотрел на растерянно моргавшего Берзиня, на — шатающийся язычок свечи, на Тамару, доказательно прижавшую руку к груди. И сказал вполголоса: