— Но почему? — поднял он воспаленно-горящие глаза. — Почему?
Юрасов встал. Стараясь сохранить в голосе твердость, произнес:
— Простите меня… Я сказал, как думаю… Нельзя вам… Это я твердо знаю, — и медленно пошел к двери.
Домой он возвратился каким-то разбитым, словно внутри что-то безнадежно надломилось. Его знобило. Он прилег на кушетку в столовой, прикрылся плащом. Подумал вяло: «А может, я действительно ничего не понимаю, и можно?.. И даже надо?.. Одинокое дерево быстрее теряет листья, и желтеют они раньше… Леокадия больше никогда никого не полюбит… Так и останется одна».
Он тихо позвал:
— Лешенька!
Она подошла.
— Что, папа?
Отец посмотрел на нее долгим, запоминающим взглядом, и столько в нем было любви, что Леокадия стала у дивана на колени.
— Ну что, па?
— Ничего… Просто хотел увидеть тебя… Я был у него…
Умер он ночью. Заснул и не проснулся.
Когда близкий тебе человек умирает где-то далеко, весть об этом хотя и больно ранит, но не с такой силой, как если все происходит на твоих глазах. Отчаяние, вызванное воображением, ничто в сравнении с отчаянием перед внезапной смертью при тебе.
К смерти не на войне привыкнуть нельзя, она всегда поражает. Вот был человек — с его мыслями, привычками, радостями и горестями — и нет его, и все отпало, отвалилось от него, стало ненужным. В это трудно поверить сердцу, трудно усвоить разуму. Был — и нет. Только в памяти осталось, как в детстве отец брал на руки, как с притворной строгостью говорил: «Леокадия, не дури». И вот это недавнее: «Просто хотел увидеть тебя…»
Был — и нет. Был почетным пионером в школе, вечерами ходил в рабочее общежитие, рассказывал молодым людям о партизанских годах, заступался за какого-то неправильно уволенного рабочего и писал об этом заметку в «Пятиморскую правду»… И вот нет.
Позже, еще много дней после похорон, Леокадии все казалось, что сейчас раздастся стук в дверь и он войдет. Неторопливо повесит в коридоре на крючок пальто, фуражку, спросит, как обычно: «Ну, как дела?»
Но никто не стучал, не приходил, и только обступали тяжкие думы: «Это я его убила… Но ведь мог бы, мог бы папа полюбить Алешу».
…На похоронах было много народу. Куприянов стоял возле Леокадии с поникшей головой, словно боялся посмотреть на гроб, на нее. Он вряд ли слышал прощальные слова Альзина, Самсоныча. Только вздрогнул, когда Леокадия припала к груди отца, тоже рванулся было к могиле и бессильно замер на месте.
Альзин и Всеволод с трудом подняли ее, отвели в сторону. Альзины настояли, чтобы Юрасовы с кладбища пошли к ним. Потом Всеволод отправился на работу в третью смену, а Леокадию Альзины не отпустили, оставили ночевать у себя. Уложив ее в столовой на диване, Изабелла Семеновна долго сидела рядом, ласково гладила ее плечо, рассказывала о своей, о Гришиной юности, о внуках. И Леокадии казалось: сидит рядом мама, и от этого чувства было легче, хотя сердце продолжало разрываться от горя, от нестерпимой мысли, что она уже никогда больше не увидит отца.
На третий день после похорон свалилась новая беда: обгорел Стась.
В последнее время Панарин, работая главным технологом, пустил еще один уникальный цех, ввел на комбинате множество технологических усовершенствований.
Григорий Захарович втайне радовался, что вот вырастил такого инженера, и даже подумал, что Панарин сможет со временем заменить его.
Когда-то, несколько лет назад, ему, Альзину, говорили в совнархозе: «Не слишком ли много у вас сосунков, неопытных химиков?» Он отвечал: «Вот посмотрите, какие горы мы свернем с этим детским садом…»
Мигун тоже был дельным инженером, но ему мешала, если можно так сказать, «техническая ограниченность». Не было панаринской широты взглядов.
Девизом же Стася, казалось, было: «Разрушать тупики!» Он твердо знал, что необычное где-то рядом, за утлом, и ему не терпелось заглянуть за этот угол.
В жизни иного инженера бывают пустые дни — ожидания результатов труда. До этого у него не хватало часа, он был в вечной горячке, но вот сделал, наконец, то, что задумал, сердце, мозг высвободились, а к новому приступить не может. Тревога за сделанное наполняет его, дни кажутся неинтересными, длинными, и он не находит себе места, а монотонная одурь раздражает и сковывает.
Стась не знал таких пустых дней. Он всегда до предела был переполнен новыми идеями и только-только успевал «отвязаться» от одной, как возникала другая, еще более заманчивая, и он на ходу извлекал заветную потрепанную книжицу, вносил в нее выкладки, цифры, формулы.
Несмотря на кажущуюся рассеянность. — в действительности это была необычайная сосредоточенность, — Панарин отличался на производстве осторожностью, зная каверзы химии. Но она все же подстерегала своих укротителей и нет-нет да выпускала когти. То происходил «хлопок», то разносило, казалось бы, безобидный этерификатор, потому что аппаратчица прикрыла его задвижку.
Как на каждом участке подлинного фронта, не обходилось без потерь и здесь.
Не закрой задвижку — беда! Не открой вентиль — беда! Неспроста на комбинате всюду висели грозные предостережения:
«Помни! Смесь газа с воздухом взрывоопасна!»
«При входе в цех все зажигательные и курительные принадлежности сдай!»
«Стальными и железными инструментами не пользоваться!»
Помни! Помни! Помни!
И Стась помнил. Но химия, верно, видела в нем наиболее опасного, для себя укротителя и ждала своего мгновения.
Беда произошла из-за пустяка — из-за вискозной рубашки, которую Стась надел вместо робы.
В цехе решили сделать замену теплообменника. Панарин с Мигуном стояли в трех метрах от колонны, когда из ее небольшого люка, словно давно выжидая, внезапно вырвался хищный огненный язык, коварно лизнул по груди Стася и скрылся. Вискозная рубашка мгновенно вспыхнула, как папиросная бумага. Загорелись тонкие курчавые волосы Панарина.
От неожиданности он побежал, похожий на горящий факел. У выхода из цеха его нагнали рабочие, повалили на пол, пытались сорвать горящую одежду.
Женщина, мывшая в цехе пол, набросила на Панарина мокрую тряпку. Но он уже успел так обгореть, что его в бессознательном состоянии доставили в больницу.
Потап под вечер позвонил Леокадии и сообщил о несчастье. Она выскочила на улицу и, перехватив грузовую машину, примчалась в больницу. Здесь, кроме Потапа, уже были Аллочка, Вера, Валентина Ивановна.
Аллочка мыла голову в общежитии (она теперь жила там), когда услышала о беде. Так, с косынкой, наброшенной на мокрую голову, она и прибежала в больницу.
…Куприянов с тремя врачами вышел из палаты, где лежал Стась. Все они были явно встревожены. Доносились малопонятные фразы: «Тканевый некроз… Расплавление некротических тканей…»
Как позже объяснил Куприянов, Стась получил ожог третьей степени, особенно глубокий на груди и шее.
Ему прорезали пузыри, убрали лоскуты кожи, сделали бальзамическую повязку.
Шоковое состояние, длившееся недолго, удалось преодолеть. Но не наступит ли уремия?
Новокаиновая блокада ожидаемых результатов не дала. Температура резко повысилась. Панарина тошнило, он бредил…
Куприянов настаивал на том, чтобы немедля послать в область за специалистам по ожоговым болезням — профессором Долмацким. У него же была и новая мазь для лечения ожогов. Но до профессора не дозвонились. Тогда доставить его и лекарство вызвался Потап. Альзин дал свою машину, вместе с Куприяновым написал письмо Долмацкому.
На дворе была ночь, когда Лобунец и Леокадия, потребовавшая, чтобы Потап взял ее с собой, выехали в область. Триста километров они проделали за пять часов и на рассвете стучали в дверь профессора.
Он вышел заспанный, мрачный. Узнав, в чем дело, начал объяснять, что завтра у него научная конференция. Но Леокадия, умоляюще глядя на него, убеждала:
— Мы полетим туда и обратно вертолетом… Вы успеете на конференцию… Только вы можете спасти…
Видя, что профессор еще колеблется, она с отчаянием произнесла:
— Мы не уедем без вас!
Она села на диван, всем видом показывая, что никакая сила не сдвинет ее отсюда, если профессор откажет.
Долмацкий пробурчал:
— Подумайте, один только я…
И вдруг улыбнулся:
— Особенно меня устрашила ваша угроза навсегда остаться здесь… Ладно уж… Полетели.
Панарину становилось все хуже и хуже. Черты лица его заострились, губы посинели, дыхание стало учащенным.
Сначала, придя в себя, он пытался шутить и спросил у Аллочки, как же она теперь будет к нему относиться, если у него еще и нос облезет. Но потом снова впал в беспамятство. Называл Аллочку Аленушкой и все просил смородины.
Под утро Вера достала ее в парниках дальнего совхоза, и, когда сок смородины выжали в рот Стася, он блаженно затих.