Но и решая загадку борща, Леня все-таки продолжал говорить о коксе, больше самому себе вслух, чем отцу, который весьма рассеянно его слушал.
— Во-об-ще нам не хватает коксующихся углей, чтобы, понимаешь, развернуться вовсю, как бы мы хотели… Значит, надо что-то делать? Плохой уголь надо сделать хорошим — только и всего… Вот задача.
— Забивают вам, мальчишкам, головы там всякой ерундой, — решила мать, передернув, как от запаха клопа, ноздрями.
Леня не обиделся; он только сказал, улыбнувшись:
— Почему же ерундой, когда все это вполне возможно?
Потом проворно скатал хлебный шарик пальцами левой руки и щелчком послал его в угол за шкаф.
— Для мышей? — спросила мать, заметив это.
— Да, для мышей, — машинально повторил Леня, потому что думал о Бергиусе, и спросил мать: — А Бергиус, по-твоему, как? Тоже ерунда?
— Ешь и не говори всяких глупостей, — прикрикнула мать.
— Бергиус, а? Глупость это, по-твоему? — хитровато засмеялся Леня. — Бергиус во время мировой войны ре-во-лю-цию произвел в науке… В Германии ведь нет своей нефти, а все авто, все моторы, на самолетах например, на чем же работают? На бензине. В худшем случае, на керосине… А запасы бензина, какие были в Германии, подходили к концу… И вот — науке спешное задание: добыть во что бы то ни стало бензин из чего угодно. И Бергиус, — закончил Леня, — добыл бензин все из тех же ископаемых углей, только из бурых. И этим спас положение.
— Спас, а Германию все-таки побили. Или это кого-то другого побили — я уж забыла, — прищурилась Ольга Алексеевна.
— Пускай побили, но разве же потому, что бензина не было? — возразил Леня. — Также во время войны нужда была в той же Германии в резиновых шинах, и там начали вырабатывать искусственный каучук. Из чего же вырабатывать? Все из того же угля.
— И бензин из угля, и каучук из угля, и фуксин из угля, и сахарин из угля, — выходит, что все из угля? Не-у-же-ли? — уставил неподвижно в глаза Лени свои, расширенные исхуданием и удивлением, Михаил Петрович. — Это замечательно.
И, начиная уже заражаться восторгом сына, отец заговорил громко и очень оживленно:
— Да ведь это — поэма, а?.. Ведь какую поэмищу можно бы написать на такую тему… А картины?.. Целую серию картин можно. С этого самого леса начиная, о каком ты говорил: папоротники гигантские на болотах и лотосы голубые…
Ольга Алексеевна заткнула уши пальцами и, весьма серьезно поглядев на мужа и сына, сказала почему-то по-украински, как привыкла говорить в Ждановке:
— Слухайте, — а ну iште мовчки.
Эти два года, проведенные в Ждановке, — она не могла забыть их, они очень озлобили ее, — она подорвалась. Кроме того, как-то зимою, когда уже вернулась она из Ждановки, пришлось снова идти верст за двадцать в деревню за мукой; пошла прямо через Днепр по льду, одна, но провалилась в воду, едва выбралась, потом долго болела. Так любившая прежде веселых людей, анекдоты и преферанс, она теперь смотрела на всех очень подозрительно, точно отовсюду ожидала нападения. Она теперь уже нигде не служила, только вела домашнее хозяйство. И когда она сказала: «iште мовчки» — сразу замолчал Михаил Петрович и начал катать шарики для мышей Леня.
II
Было еще одно, что повлияло тяжко на Ольгу Алексеевну: смерть ее брата Максима, убитого махновцами за то, что очень смело в конце восемнадцатого в Новомосковском уезде основал он, собрав сельскую бедноту, земледельческую коммуну и был в ней председателем; за то, что никуда не бежал он, когда пришли махновцы, и даже вступил в спор с самим Щусем, правой рукою Махно.
Максим был любимый брат Ольги Алексеевны, потому что, подобно ей, говорил всегда то, что думал, и делал только то, что хотел делать. Несколько раз он очень круто ломал свою жизнь, подолгу не давая о себе знать, потому что не любил писать писем, а писем не писал потому, что не любил никого затруднять собою.
Последнее, что знала о нем Ольга Алексеевна, было то, что он женился, служил штурманом на каком-то пароходе и жил в Одессе. Но это известие о нем получила она незадолго до войны, а теперь, когда Леня был уже студентом, она встретила на улице мальчугана лет тринадцати, странно похожего на брата Максима, каким помнился он в те же годы. Но мальчик повернул в переулок и исчез куда-то, и с неделю после того она говорила то мужу, то Лене:
— Вот досада какая! Эх, досада!.. Надо было бы мне спросить его, кто он такой, а я, как последняя дура, разинула только рот и стою… Экая жалость.
Но однажды, когда она готовила обед, кто-то тихо постучался в дверь. Она отворила и испугалась этой новой случайности: перед нею стоял тот самый мальчик, похожий на брата Максима, и она мгновенно поняла, что это ее племянник, и спросила коротко и глухо, как новичка в классе:
— Имя как?
— Гаврик, — так же тихо, как постучался, ответил тот, с видимым любопытством рассматривая тетку, которую он никогда раньше не видал.
Потом оказалось, что Гаврик был три года после смерти отца и матери, умершей от тифа, беспризорным, а теперь учился здесь в фабзавуче и жил в общежитии.
Отцовского, что поразило Ольгу Алексеевну, в нем было действительно много: густые, уже и теперь сросшиеся, темные брови, от которых казался вызывающим взгляд, очень крепко сжатые тонкие губы, не умеющие улыбаться, высокая лобастая голова и длинное узкое лицо; даже походка его оказалась отцовской, но тихий голос — или материн, или свой.
Случайно, в то время, когда он рассказывал Ольге Алексеевне, как убивали отца, зашел Шамов за какою-то нужной ему книгой; разыскав ее у Лени на этажерке, он хотел было уйти, но, когда услышал о махновцах, остался, уселся против Гаврика и смотрел на него в упор.
— Очень мучили его долго, — тихо говорил тетке племянник. — Это же прямо на улице было, перед окном нашим… Я смотрел сначала, — не думал, что они убивают, — потом уже не мог… Сел на полу и только плакал: мне тогда восемь лет было… А мать к ним два раза бросалась, чтобы отца отнять; ну, куда же там отнять, когда толпа их огромная… Ее тоже избили тогда, она потом кровью харкала… Кабы не избили, она бы от тифа не умерла бы: мало, что ли, у кого из людей был тиф?.. У кого его не было тогда, а только не все же ведь помирали. А это ей тогда все внутренности отбили, — она слабосильная стала…
— Как же его мучили? — глухо спросила тетка племянника, глядя не на него, а в пол, в одну точку перед носком ботинка на правой ноге.
Гаврик скользнул по Шамову тяжелым взглядом исподлобья и ответил, явно недовольный тем, что пришел кто-то еще и сел и слушает.
— По-всякому мучили… Там был у них один здоровый очень… больших людей, как этот, я и не видал потом… Великан какой-то… Это он отца мучил… А Щусь только стоял в стороне и всё папиросы курил… У Щуся бескозырка матросская была с лентами желтыми, а этот, великан, в папахе белой лохматой, а верх красный.
— Белая папаха? Ну?.. Помнишь, что белая? — вдруг почти вскрикнул Шамов.
Гаврик только чуть глянул на него, продолжая:
— Ну да, белая… Этот сначала все по лицу отца кулаками бил, потом руки выламывал… Потом поднимет его с земли — и-и-и хлоп! Поднимет — и хлоп об землю!
— Довольно… — сказала Ольга Алексеевна.
И хотя Гаврик тут же замолчал, она прикрикнула на него:
— Ну-у!.. Довольно же, тебе говорят!
Шамов вскочил, сильно потер руки одна о другую, поерошил густые светлые волосы, стоявшие дыбом, прошелся по небольшой комнате, постоял немного у окна, поглядел на желтый под солнцем Днепр и спросил вдруг у Гаврика:
— Усы черные?
Гаврик понял, о ком он говорит, и ответил уверенно:
— Ну да, черные.
— А деревянного ящичка такого у него сбоку не болталось, а? На поясе… ящичка такого длинного… не заметил?
— Маузера?.. Был маузер, — уже гораздо громче и оживленнее ответил Гаврик.
— Маузер, да… А ты это видал действительно или сейчас только выдумал? — подошел к нему очень близко Шамов.
Гаврик обиделся. Он дернул вызывающе, совсем по-отцовски, — Ольга Алексеевна отметила это, — лобастой высокой головой и прогудел:
— Вот тебе — выдумал!.. Что же, я маузера не знаю?.. Я его и тогда знал. У отца был спрятан под печкой, только он сразу не мог его достать, когда махновцы пришли…
— Черные усы, да?.. И рожа красная, как помидор?.. И такой ростом? — Шамов вытянул вверх руку, насколько мог, даже несколько приподнялся на цыпочки.
— А вы его разве тоже видали? Где это? — вместо ответа спросил мальчик, и оказалось, что голос его может и звенеть, а глаза под сросшимися бровями глядеть прикованно-неотрывно.
И Шамов ответил медленно и торжественно, положив ему на плечо руку:
— Я, брат, его не только видал, как тебя сейчас вижу, я его еще и расстреливал, если ты хочешь знать… Вот что было… Нас четверо тогда было мальчишек, таких почти лет, как ты сейчас, только у всех у нас винтовки были — вот… И мы эту сволоту пустили в расход, если ты хочешь знать, и маузер с него сняли.