У Ольги Алексеевны сорвалось было пенсне, она поймала его рукой, укрепила и строго поглядела на Шамова, сказав:
— В вашем вранье никто не нуждается, товарищ Шамов!
Но Шамов привык уже к матери Леньки Слесарева; он только подкивнул упрямой головой и блеснул глазами:
— Если бы вранье… А то расстрелял, в чем и каюсь, — факт. Только это раньше со мной иногда бывало: каялся. А теперь вижу, что каяться мне не в чем: явного палача без суда и следствия отправили к Колчаку, и отлично сделали.
— Где это? Где это было? — опять почти шепотом спросил Гаврик и зажал губы.
— Это было где?.. Это было под Лисичанском, если ты хочешь знать. И было мне тогда пятнадцать лет хотя, но я уж в комсомол был записан. А в каком году, если хочешь знать, то это уже после Врангеля было, да, в двадцать первом… Махно тогда Красная Армия очень здорово потрепала, и подался он как раз в наши края, на Лисичанск, а я тогда в тех краях у матери жил, отец же, конечно, из Красной Армии в то время не вернулся; рудники тогда не работали многие, а какие и вовсе были затоплены — вот какая картина была. В рудниках только люди от смерти прятались, и сирены там гудели не на работу идти, а винтовки брать, у кого были, да собираться куда надо. Сирены же там, если ты хочешь знать, это не то что гудки на заводах. Гудки — что-о, гудки — малость! А это — такая чертова музыка, что аж за сердце хватает и в печенках от нее больно… Си-ре-ны… Их две на каждом руднике было: одна басом орала, — та еще так-сяк, ту слушать можно, — а уж другая зато до такой степени визжала подло, окаянная, как ножом по горлу резала…
— При чем же тут сирены? — перебила Ольга Алексеевна.
— Обождите, я сейчас скажу… Сирены у нас там были вместо колоколов, чтобы в набат ударить, в случае если тревога… А тогда как раз ожидался Махно… Мы, комсомольцы, — нас всего десять человек было, и народ все отчаянной жизни, от пятнадцати до семнадцати лет, — решили оказать сопротивление… Ждем их с вечера — не слыхать и не видать, а дождь, грязь, холод — это да: осенью дело было. Прозяб я, а тут поблизости материнская хата, зашел погреться, — часов уж девять было, — да нечаянно на сундуке растянулся и сам не заметил, как заснул…
— Ничего я не пойму. Чего вы собственно хотели?.. Сколько шло махновцев? — опять перебила Ольга Алексеевна.
— Махновцев?.. Несколько тысяч. Вся его армия, конечно…
— А вас десять человек, дураков?
— А нас, дураков, только десять, больше не нашлось… И вот я заснул, значит, а мать, оказалось, подушечку мне под голову подсунула, потому что, известно, — материнское сердце… Уснул я, как пень, и вдруг вой мне в уши! Вскочил — что такое? Головой болтаю, а глаз открыть не в состоянии. Сирены! Вот тебе черт! Значит, Махно идет… Я с сундука — сапогами в пол, фуражку надвинул, винтовку в руки — в дверь… А мать, конечно: «Андрюшка, куда ты? Спи, это так себе… Спи себе, а винтовку мне дай, я спрячу…» «Так себе»! Хорошо «так себе», когда наш же комсомолец, Сашка Мандрыкин, возле сирены дежурил! И сирены воют на совесть, как волки голодные… Я, конечно, от матери вырвался, в двери… А на дворе дождь шпарит, и темень, хоть глаз коли, и грязь чавкает, а сирены эти чертовские… Нет, вам их надо послушать самим, тогда только вы поймете как следует… Вдруг за руку меня кто-то: «Андрюшка, ты?» — «Я». — «Залп надо давать. Едут… Махновцы…» Собрались ко мне все ребята, — сирены уж замолчали, — значит, наш десятый к нам по грязи дует тоже… Слушаем мы, как там на дороге, — действительно, как будто шум… И вот мы в ту сторону ляснули из девяти винтовок… Залп! Да какой еще геройский: никто не сорвал. А в кого мы там били и куда наши пули попали, это уж, конечно, принадлежит истории. Только махновцы, должно быть, и не почесались. И еще мы по ним по два залпа дали, и только после этого патронов нам стало жалко, и разошлись мы в темноте вдоль стенок кто куда.
— Но все-таки — махновцы это шли или что такое? — опять не выдержала, чтобы не перебить, Ольга Алексеевна.
— Разумеется, махновцы — вся армия… Только мы их встречали в трех километрах от Лисичанска, а они шли прямо на Лисичанск, потому что там все же таки город порядочный, можно и отдохнуть, и обсушиться, и пограбить, а у нас на руднике что возьмешь и куда армию поставишь? Значит, прошли мимо, а утром наши ребята опять собрались: отсталых ловить. Тут уж вообще какая-то каша была, и я толком не помню всего. Были такие, что они будто и не махновцы совсем, а силой взяты: те прямо сами ходили искали, кому бы им оружие сдать, да чтобы их домой отпустили. А были настоящие, коренные махновцы, только от стада отбились. Те, конечно, путались, один другого топил на допросе… Ведь армия-то шла здорово потрепанная, и ясно, что многие понимали: сейчас ли им конец, через месяц ли им конец, — все равно конец. И вот мы тогда вчетвером захватили одного молодца в хате: он, видите ли, водицы напиться зашел. Напиться или еще зачем — черт его знает, только пьян он был здорово: может быть, в самом деле думал кваском подзалиться. Вошли мы один за другим — такая орясина перед нами, в потолок белой папахой упирается, нисколько не прибавляю.
— Белая папаха? — живо спросил Гаврик.
— Белая. Верх красный. Маузер сбоку… Мы на него сразу — винтовки на прицел: «Давай оружие!» А хата, конечно, тесная даже для одного того, а тут еще хозяйка только что с перепугу ему хлеба отрезала кусок, и в руках у нее нож. Ну, один из нас зашел сзади, нож у бабы выхватил, а нож был вострый, чирк по его поясу, и маузер вот он, у него в руках… А три винтовки палачу прямо в морду смотрят. И он пьян, как самогон, аж качается стоит… «Ну, дядя, — говорю, — а пожалуйте теперь в наш штаб, там с вас допрос сымут…» Как запустил он, — баба аж фартук к носу, — а мы его под руки двое — и из хаты.
— Пошел? — спросил изумленно Гаврик.
— Пошел, ничего. Только все ругался, а идти — шел.
— Почему же он шел? Опять вранье! — строго посмотрела Ольга Алексеевна.
— Когда же я еще врал? Нет, я сегодня по крайней мере говорю чистую правду, и совсем мне не до вранья, — обиделся Шамов. — А шел он почему? Черт его знает, почему он шел. Мы перед ним были как моськи перед слоном, а ведь вот шел же. В штаб, мы ему сказали, а какой-такой был у нас штаб? И он едва ли думал, что штаб… Я думаю, хоть и пьян он был, а понимал, что ему уж скоро конец, иначе бы не ругался так… Раз человек ругается — значит, ни на что не надеется… Ну, вообще, я не знаю, конечно, почему он не кинулся винтовки у нас вырывать. Должно быть, пьян был настолько, что силы не чувствовал… И как он оказался в тылу один? Может, ночью из тачанки выпал? Или так слез сам, мало ли зачем по пьяному делу… Ну, словом, черт его знает, только он шел, а мы, четверо мальчишек, его вели. И только место глазами искали, где бы нам его шлепнуть.
— Он на то надеялся, когда ругался, что его сразу убьют и мучить не будут, — догадливо вставил Гаврик. — А бежать он, если настолько пьяный, конечно не мог…
— Куда ему там бежать!.. Ну, мы довели его до хорошей такой лужайки, говорим: «Теперь иди, дядя, сам дальше, вон там наш штаб!» Показываем на сарай воловий какой-то и ждем, когда он от нас пойдет, чтобы нам разрядить ему в спину винтовки… А он ни с места. Стоит, как столб, и все накручивает: «Щенята вы, так вас и так!..» Ну, мы видим, что его учить нечего, — кого угодно поучит, как стенку делать, — отошли, прицелились, я скомандовал: «Пли!..» Он ногу вперед выставил и упал на бок. «Ну, — говорю, — одним палачом меньше!» Глядим, подымается, сел. «Сволочи! — кричит. — Тоже винтовки носят, а стрелять не умеют… В воздух, сволочи, целились?» И пошел ругаться… Поглядели мы друг на друга. «Ребята, — говорю, — еще залп! Только целься как следует». А он уж опять поднялся. Опять я: «Пли!» Смотрим, упал. «Ну, — говорим, — теперь готов». А он нам: «Не на такого напали!» И опять садится. И опять костерит нас почем зря. Ну, тут уж мы далеко не отходили и еще по выстрелу сделали.
— Убили? — очень живо спросил Гаврик.
— Больше уж не вставал… А мы от него пошли других искать.
— Это он самый и был, — вдруг не то что улыбнулся, а как-то улыбчиво просиял одними глазами Гаврик.
Шамов опять положил ему на плечо руку:
— Конечно, он самый! Да нам и в Особом отделе тогда сказали: «Известный махновский палач…» Только фамилии его нам не говорили… Он самый.
Ольга Алексеевна долго смотрела на Шамова, сначала испытующе и недоверчиво, потом как будто даже несколько испуганно, наконец глаза ее покраснели, она сняла пенсне и вышла стремительно в другую комнату, откуда через минуту раздался почему-то сдавленный и мало похожий на ее голос:
— Если вы никуда не спешите, Шамов, то… обед будет готов через четверть часа.
III
В годы разрухи огромный городской парк был весь вырублен на дрова. Выкорчевали начисто даже и пни двухобхватных столетних осокорей и вязов. Ничего не осталось от парка — дикое поле.