— А птифуры у вас есть, гражданка? Если нет, заверните три плюшки и два рожка с тмином, может быть, еще сухариков…
Тут задребезжала дверь, испуганная женщина в клетчатом платке сунулась и, возопив: «Пожар на Приречной, за два квартала!» — скрылась.
Воробков бежал к дому, наклонив голову, пряча судорожную усмешку, прибежал и удивился мизерности зрелища. Ведь горело многолетнее человеческое сооружение, приют трех поколений богатой купеческой семьи, а пламя, едва пробиваясь из окон кухни и кое-где под крышей, представилось немощным. Какие-то люди, в переполохе, кричали и бегали. Воробков испугался и этой бестолковой суеты — вдруг затушат. С детства осталась жуть набатов, ночных зарев, окоченения и дрожи, когда выносят в одной рубашке на улицу. В воображении преступление представлялось значительнее, хотя бы по внешнему шуму. Правда, народ бежал со всех сторон, Григория Васильевича толкали и затирали нещадно, толпа запрудила тротуар. Багровое, как кровоподтек, пламя тускло отражалось в луже посреди улицы.
— Где же пожарные? — крикнул Воробков.
— Эва! — ответил насмешливо его сосед, пьяный широкоплечий коротыш в одной линялой рубахе, с недочиненным сапогом в руках. — Они в буфете тосты подымают.
Пламя вырвалось сильнее. Отсюда, с противоположной стороны улицы, было видно, как оно захватывало новые комнаты, освещая дом изнутри. Сразу установился синий вечер. Звенели стекла, Воробков припомнил какой-то московский приказ с запрещением разбивать при пожаре окна и тем самым вызывать сквозняки. «Пусть бьют», — усмехался он про себя. Пьяный сапожник глазел на пожар, задумчиво покачивал головой и что-то бормотал. Они вдвоем стояли в стороне, и Воробков мучительно искал, что бы предпринять. И без того он выделялся. Но одно дело — примеривать и внутренне разыгрывать те чувства, которые должен испытывать человек, жалеющий свой дом, другое — действовать. Женщина голосила бы, возилась со скарбом, но что делать мужчине — Воробков не знал. Сзади послышалось тяжелое дыхание.
— Гриша! — взвизгнула тетка Марья Харитоновна. — Что ж ты остолбенел?
Визг прозвучал, как сигнал к действию, как спасение. Вся суета осмыслилась. Григорий Васильевич перебежал, увязая в грязи, через улицу, и там, в ощутимой близости пламени, в переменном блеске, плясавшем на лицах и на вещах, кричал мгновенно охрипшим голосом:
— Ведра, хоть ведра давайте! К реке!
Судорожно хватал соседей за рукава, расталкивал зевак, бросался с полным ведром к стене, от которой пышало приятным, сухим теплом, и выплескивал воду на фундамент. Бестолковая старательность возбудила насмешливое сочувствие сограждан:
— Получил, значит, наследство! — крикнул кто-то.
Но когда опять, задыхаясь, он подбежал с ведром и снова бесполезно вылил его на кирпичи, какой-то черноволосый великан зашипел:
— Ты что же, сволочь, повыше плеснуть не можешь?
Григорий Васильевич оторопел, а потом ринулся во двор, где слепило яркое пламя. Это горела кухня.
— Назад! — кричали ему. — Ничего не спасешь!
И он вернулся, уверенный, что, действительно, геройски бросался спасать имущество. Тетка обняла его дрожащими руками. Теперь можно было успокоиться. Гремя, подкатила вольно-пожарная дружина, воинственные каски расталкивали зевак, топоры и лестницы замелькали всюду. Но и вольнопожарники работали плохо, не хватало какой-то кишки; теперь уже старались спасать не воробковский дом, а отстаивать соседей, на которых под вечерним ветром летели крупные искры. Кругом темнело, огонь, охватив все строение, шумел, выбрасывая снопы искр, проваливались потолки, с Пушкарской колокольни надрывался набат.
8
Только поздно вечером, до изнеможения усталый, охрипший и мокрый, Воробков приехал в номер гостиницы. Его приняли, как жертву и как героя. И сам он чувствовал себя необыкновенно значительным и наотрез отказывался от гостеприимных предложений соседей и родственников переночевать у них.
— Не могу, мне слишком тяжело! — твердил он чью-то чужую фразу.
Переутомление отравило кровь. Он лежал без сна, глядя неотступно на плохо накаленную и мигавшую лампочку в радужном круге, даже зевок, даже простое шевеленье пальцев вызывали какое-то нестерпимое и неразрешимое раздражение.
В дверь тихо постучали и, не дождавшись ответа, открыли. Поспешно вошла Лиза. Не дала ему подняться, прижалась к лицу благотворно-прохладной, как лист весны, щекой.
— Не надо, — прошептала она, — не шевелись, ты так устал. Весь дымом пропах.
Восторженное смятение сменило девичью предусмотрительность и осторожность, которые так разжигали его интерес к ней. Это «ты» она приготовила ему как ласку сестры. Но она не удивилась и тому, что он притянул ее и поцеловал в губы длительным, искусным поцелуем.
Иногда усталый, до последней капли исчерпавший силы путешественник останавливается отдохнуть, и вдруг перед ним открывается картина местности невиданной красоты, где-то в стороне от дороги, — и утомления как не было: путник быстро меняет путь, чтобы взглянуть на ландшафт поближе, и даже забывает удивиться приливу сил. Григорий Васильевич легко одолевал сопротивление девушки и только изумлялся тому, как много она говорит слов, которые, видно, считала необходимым припевом страсти.
— Милый ты мой! — шептала она. — О, как я счастлива! Да, да, так, так, целуй, целуй меня! Мне хорошо, хорошо!
Тело у нее было сухое и ломкое, белье — старомодно и наивно, шепот забегал вперед шарящих пальцев Григория Васильевича.
— Я не девушка, — шептала она. — Я помню тебя с детства, я всегда мечтала о тебе. Какая у меня кожа здесь.
Лучше бы она называла вещи в комнате. Нет, это не освободит от московской муки.
— Только не надо детей, — шептала она. — Это такая пошлость.
Предупреждающий шепот и тяжелое дыхание стояли в комнате. Григорий Васильевич от досады стал слышать себя.
— Ты не будешь презирать меня? — шептала она. — Скажи, что не будешь.
И раскидывала руки. Конца, казалось, не будет ее излияниям.
Он искал потом слов, чтобы увериться в ее подчинении.
— Ты любишь меня?
Она отмолчалась. «И эта противится», — подумалось ему. И прощание огорчило его сухостью. Она ушла и словно весь воздух унесла из номера. Григорий Васильевич задыхался, хотелось кричать от страха — вот-вот разорвется сердце. Рассвет запал его мечущимся в тоске среди сбитых жгутами простынь.
Следующие дни он провел в кляузных хлопотах. Страховые работники досаждали изрядно. Ему довелось иметь беседу с рыжим басовитым молодым человеком, в подстриженной по-фински огненной бороде, без усов. Басок раздавался необыкновенно наставительно и резонно. Молодой человек был, должно быть, неизлечимо болен, дышал тяжело, плевал в склянку, допрашивал назойливо, как следователь. Он рассказывал о горимости в губернии, и сначала Григорий Васильевич обозвал его про себя дураком. Но потом, когда тот взялся вплотную за разговор, — а ему этих разговоров пришлось вести тысячи, — Григорию Васильевичу стало жутко: он не привык к чужой опытности. К счастью, выручила кухарка, испугавшаяся до смерти.
— Печи-то я топила в первый раз, борова-то никто не смотрел, а Марья Харитоновна как мне наказывала: «Посмотри, Агаша, борова, печи год не топились». А я, дура, не позаботилась! Что хотите, то и делайте… Все были после похорон, как без ума, все равно.
Она плакала и сморкалась, изображая неурядицы в доме. Подозрение в злом умысле, казалось Воробкову, отпадало.
— Как же ты говоришь, что борова? Загорелось-то в кухне, с полу.
— Может, впопыхах, золу выгребала да и оставила. Грех!
— Неясно, неясно.
Но весь этот допрос Григорий Васильевич узнал с ее слов, а заключения она не слыхала. Впрочем, усталость опять давила ему плечи, он спал по трети суток в номере.
Он собрался ехать. Лиза забежала с вечера, посидела не раздеваясь, отговорилась от ласк болезнью, посмеивалась. Она, видно, принадлежала к тому разряду женщин, которые презирают мужчин, им близких. Женщины, подобные ей, обманываются в ожиданиях наслаждений и вымещают вину природы на любовниках. Она ушла, а около одиннадцати явился гость, странный и неожиданный, — Петелин.
— Хорошо устроился, — начал он сразу на «ты». От него разило водкой, глазки поблескивали весело и зло.
— Вам, купцам, всегда везет. Дом сгорел, а сам не обеднел.
— Это про что? — спросил Воробков, избегая местоимений.
Петелин, верно, заметил этот почти неуловимый признак испуга и рассмеялся тихо и надолго, ожидая, что скажет хозяин.
Но хозяин ничего не сказал. Гость подождал и начал желчно, как будто про себя, в раздумье:
— Наверное, говорят: «Вот Петелин воровал казенные деньги. Даже, говорят, в какой-то шайке участвовал». Раньше бы что со мной было? А теперь все за руку здороваются, боятся. Нету защиты вашему брату, фрайеру.