Это была первая настоящая книга, прочитанная мной в том году. Я читал ее день за днем, читал ее все это длинное лето, а потом читал и зимой. Она произвела на мета очень большое впечатление. Вместе с ее героем я лазил по арзамасским садам, на дряхлом расползающемся плоту плавал по заводям гнилой Теши, встречал вернувшегося с фронта отца, а потом и сам, как говорили тогда, ушел биться за светлое царство всех людей…
Это была совершенно замечательная, совершенно необыкновенная книга. Много дней провел я наедине с этой книгой. Мне памятен даже ее внешний вид, то, как она была издана. Она была в черном, темном коленкоре, и на ней, серебром, был оттиснут всадник, скачущий с поднятой над головой шашкой, и такое же серебром тиснутое название.
Потом, через много лет, вспоминая об этой книге, которую подарила мне жившая у нас за стеной учительница, я все хотел разыскать ее, хотел поглядеть, как она выглядит, какая она была, но так и не увидел, не встретил…
Это была одна и та же, я мог бы даже сказать все та же, кружащая, как и все ее сестры, по каким-то своим законам река. И та, что протекала за селом у нас, и та, что была в этой деревне, где мы теперь жили. Но здесь, казалось бы всего в нескольких километрах от села, она была совсем другая, и шире, и глубже, и полноводнее. Все эти лежащие в разные стороны от нас деревни так или иначе сбегались к ее берегам, были нанизаны на нее, как на ниточку… Она их всех соединяла между собой.
Здесь тоже была своя мельница, и я, и здесь тоже, подолгу сидел под ней со своей удочкой. А еще чаще — под плотиной, на самой елани сидел. Сдерживаемая запрудой вода, падая с высоты, тут сильно ревела. Там, куда она падала, была осклизлая, настланная из жердей и хвороста елань. Там, с этой елани, я чаще всего и рыбачил, на ней и сидел со своим удилищем. Однажды я пришел сюда так рано, что солнце только-только еще начинало подниматься, выбираться из-за горы, и, сидя в тени плотины, на этом настиле, на почерневших от влаги жердях, увидел в просвете, в щели между бревен, ходящих там, на глубине, очень крупных окуней… Поскольку солнце туда, под эту елань, не попадало, мне хорошо их было видно в тени. Насадив червяка, я опустил в щель леску — одну только леску, без удилища. Едва я ее опустил, как червяка моего схватило, и я вытащил здорового окуня, у которого были красивые, цветущие тоже плавники. Едва ссадив с крючка первого окуня, я насадил нового червяка и снова опустил свою леску туда, в узкую щель эту между жердей, и ее тут же проворно схватили, и я, еще не опомнившись, снова вытащил такого же крупного окуня, каких я никогда не ловил прежде. Так я таскал их одного за другим, пока, некоторое время спустя, сразу, в один раз, не перестало клевать. Как отрезало! То ли клев окончился, то ли я за одно это утро всех до одного выловил их, этих окуней, которые ходили за моим червяком под этой еланью, под мельницей здешней.
Домой на этот раз я пришел очень рано, с ведром, полным окуней. Мать еще стояла у печи, а за столом сидел гость, знакомый отца, приехавший по каким-то делам, то ли уполномоченный из района, то ли какой-то другой начальник. Мать тут же поджарила этих моих окуней в сметане, целую большую сковороду приготовила.
Отец был очень доволен.
Впервые в то лето я не работал в колхозе, а ходил по берегу реки, по логам, которыми была окружена деревня, и рубил еловую «лапку». Так называли тут еловые ветки. Я уж не знаю, куда они шли, на что они годились, эти колючие, эти еловые ветки, что из них вырабатывалось. Мне говорили, что скипидар, но я не знаю, так ли это. Вооружившись очень удобным маленьким топориком, какие как раз появились к тому времени в нашем сельпо, я влезал на ель и, искалывая руки и обдирая штаны, одну за другой обрубал у нее все ветки. Лазить приходилось высоко, потому что росшие по берегу реки ели были все какие-то тонкостволые, чахлые и голые, как правило: внизу, нижние ветки у них быстро отсыхали, отваливались, а зеленые, покрытые темной хвоей оставались лишь на самых вершинках…
Вырубленную лапку надо было еще вытащить к дороге и сложить в невысокий такой, на метр высоты, завал, в своего рода поленницу, лапку принимали на кубические метры, метр в высоту, метр в ширину. Довольно много, надо сказать, ее уходило на один кубический метр. Она очень плотно укладывалась. Помню, как я считал, что нарубил уже очень много, а когда стали подсчитывать, замерять, то оказалось, что я нарубил очень мало.
И же-таки я, как видно, что-то заработал за то лето, потому что осенью, когда я начал учиться, мне сшили серые, так называемые бумазейные штаны, до того времени я носил только холщовые, домотканые, и еще мне купили ботинки, а вернее сказать, туфли, но они были с ремешками, девчоночьи должно быть. Может быть, родители не знали этого, но, скорее всего, потому, что других не было.
На следующее лото, когда отец перестал быть председателем и мы опять на некоторое время вернулись в свою деревню, я собирал пихтовую серу, живицу. На гладкой атласной коре пихты бывают такие бугорки, подкожные такие пузырьки, и которых, как в капсуле какой, скапливается эта самая живица, жидкая в горячий день смола. Найдя такой бугорок, надо ткнуть в него горлышком, краем у пилки. Когда его, этот бугорок, проткнешь, смола сама стекает в бутылку.
Я целое лето собирал живицу, ходил с бутылкой в руках по берегу нашей реки опять же, где и росли у нас эти с выступающими кое-где на стволах смолянистыми бугорками пихты. Пихт у нас, правда, было немного, только вот тут, за рекой, они и росли, на другом ее, поднимающемся круто в гору берегу.
Я набрал почти целую четверть этой смолы, живицы. Были тогда такие высокие бутыли емкостью в четверть ведра. Целое лето ходил от одной пихты к другой. Живица, когда она загустевала, была чуть желтоватая, светлая, можно сказать, даже белая, как мед или воск. Стояла она у меня, эта четверть, в подполье.
Отец все обещал мне отвезти ее в город и сдать ее, но так и не собрался, не сделал этого. Так что когда, через год наверно, мы покидали деревню и уезжали, четверть эта все еще стояла в подполье. Так она и осталась там.
Все труды мои за целое лето так на этот раз и пропали даром!
Мне кажется, что до того времени я не видел близко фотоаппарата, не знал, что это такое, как он устроен. Все началось, я думаю, с того, что у меня появилось увеличительное стекло, сильно затертое, поцарапанное, выщербленное с одного краю. Не знаю, откуда оно у меня взялось… Но может быть, дело еще в том, что неожиданная находка эта совпала с началом работы в нашей школе технического кружка, который вел у нас наш учитель физики. Звали его Василий Иванович. В этом кружке нашем мы делали всякого рода модели, — например, маленькие кораблики из оцинкованной жести, которые двигались сами по себе, в тазу с водой, от струйки пара, вылетающей из трубочки. Василий Иванович всему учил нас, он все умел. Удивительно разносторонним был этот талантливый человек, жизнь которого вскоре после этого трагически оборвалась. Я думаю, что он недолго пробыл там, где он оказался, здоровье у него было слабое… Но может быть, думаю я теперь, была какая-нибудь статья в газете, в тех же «Дружных ребятах», которые я получал, или во «Всходах коммуны», так, кажется, называлась газета, выпускавшаяся в те дни в нашем областном центре. Там тоже могла быть напечатана какая-нибудь заметка о том, как самому сделать фотоаппарат… Может быть, и так было. Но скорее всего, все это совпало по времени, и кружок этот наш, вызвавший у меня интерес к фотографии, и статья в газете, если она была, и эта без дела валявшаяся у меня до той поры старая линза. Как бы там ни было, но в ту зиму я сам, своими руками, соорудил самый настоящий, хотя, конечно, очень примитивный, небольшой такой фотоаппарат. Я сделал его из обыкновенной фанеры, которую тоже не знаю где взял, потому что по тем временам и фанеру не так легко было достать в нашем глухом селе, — два соединенных друг с другом, оклеенных черной бумагой ящичка. Один ящик выдвигался из другого. В стенку маленького, выдвигающегося вперед ящичка была вставлена эта моя порядочно уже исцарапанная линза. Все остальное я сделал из той же фанеры — кассету, например, куда помещалась пластинка, тоже с выдвигающейся и тоже с фанерной крышкой.
Как и все, наверно, изобретатели, я провел много бессонных ночей, пока собрал свой фотоаппарат, пока продумывал, как сделать ту или иную деталь во всей этой нехитрой конструкции. Иной раз я не спал до утра. То были трудные, маетные, очень радостные и тревожные ночи… Фотопринадлежности я выписал из города, по почте, они вскоре пришли, еще до того, как у меня все было готово. В небольшой, компактно уложенной и запакованной посылке оказались две или три коробки пластинок размером шесть на девять, а также несколько пачек фотобумаги, проявитель и закрепитель словом, все то, что нужно было для того, чтобы начать мне наконец фотографировать. Я думаю сейчас, что, может быть, мне и фанеру прислали тоже вот так в посылке, по выписке из города, потому что фанера нужна была особая, она должна была быть тонкая.