— Сперва нужно машины дать, а потом столько сеять.
Но Дмитрий Дмитриевич не стушевался и кивнул в сторону Бородина:
— Спросите Василия Никандровича, фронтовика, как на Украине, в окопах кукуруза выручала солдат. Всю зиму из нее варили супы, кормили ею лошадей, отапливали землянки. А вы мне говорите: «Пойди ее, черта, убери!» Стыдно, товарищи, в мирное время слышать такие слова. Все-таки хочу верить, что вы не ударите лицом в грязь!
«Ну вот наконец нашелся человек, который и о кукурузе вспомнил», — подумал с иронией Бородин и поднялся во весь рост, медленно, с притиркой, провел ладонью по волосам, как бы собираясь с духом:
— Товарищи земляки, сейчас не время открывать дебаты. Перенесем наш разговор на другой день, дождемся председателя из области.
Из правления Бородин вышел последним. Все спешили по домам, у каждого свои заботы, лишь он один задержался на крыльце, закурил и не заметил, как возле него оказался долговязый старик в кепке, с длинным благообразным лицом и ясными, что-то таившими в себе глазами. Он смотрел вверх, не на Бородина, но обращался к нему.
— Вспомните, Василий Никандрович, как было в тридцатых годах, выходили в поле с песнями, с музыкой, под флагами. Я сам так-то ходил. Завсегда первый. Чуб взовью, пальцами ударю по всем ладам гармони какой-нибудь боевой марш, вроде «Мы кузнецы, и дух наш молод!». А за мною — мужики, бабы с вилами, граблями. Каждая жилка играет. Энтузиазм! А теперь почему етого нет? Я вам отвечу: достаток, спокойствие.
Бородин узнал Парфена Иосифовича Чопа, человека с «причудами», как о нем говорили в хуторе.
— Здорово Парфен Иосифович энтузиазм расписывает! А самого в колхоз не дозовешься, дома гусиную ферму развел! — поддел Захар Наливайка.
— Отдеру я тебя, как Сидорову козу, Захар. Ой, отдеру, попадись на моей леваде, — словно и не серчая, а как будто даже ласково пообещал Чоп. — Ты мне за голого гуся ответишь… Чего встреваешь в разговор взрослых людей?
Бородин, посмеиваясь, раскрыл портсигар, протянул старику, чтобы попроще, пооткровеннее. Деда, красного партизана, он знал с детства, много о нем слышал хорошего и смешного и относился к нему с уважением.
— Ох, молодежь, молодежь! — Чоп покачал головой, взял папиросу, но не закурил, а осторожно, чтобы не сломать, засунул в нагрудный карман пиджака. — Сейчас все больше стиляги-литяги. Тут ведь называй, как хочешь, а литяга[2] она литягой и останется.
— Да при чем здесь литяга?
— А при том, что этих стиляг-литяг я бы драл как Сидорову козу! — озлился вдруг Чоп. Ушел он сильно расстроенный, оставив Бородина в недоумении.
— Чудак, ну и чудак Парфен Иосифович. Каким был, таким и остался. — Бородин повеселел, посмотрел на звезды, подумал, перебирая в памяти подробности встречи с земляками. Удивительно. Что-то в нем пробудилось новое, незнакомое, о котором он не подозревал. А не беседа ли с молодежью в красном уголке, не Елена ли, вызывающая в нем воспоминания о молодости, не Чоп ли, горюющий об утрате энтузиазма, виной этому?
Направляясь к машине, он заметил Филиппа Сайкина и окликнул его. Сайкин метнулся было за угол, но передумал. Некоторое время они шли молча. Бородин терялся, не находил слов, хотя с Сайкиным было связано немало воспоминаний из прошлого. Но и «друг детства» не старался поддержать разговор. На перекрестке он остановился:
— Мне в ту сторону.
— Вот что, Филипп, скажи мне про Елену, зоотехника. Чья она?
Сайкин выжидающе посмотрел на Бородина.
— Сирота. У меня в доме возрастала. А что?
Бородину почему-то стало неловко. К Сайкину невольно появилось уважение, хотя в хуторе о нем отзывались нелестно.
— Покедова, товарищ секретарь. Будем, значит, вместе работать. — Сайкин подал руку, видно, спешил.
— Как живешь? — Бородин все же хотел вернуться к тем давним приятельским отношениям, которые были у них в детстве. Но Сайкину было не до воспоминаний.
— Живем, хлеб жуем, — коротко ответил он. — На советскую власть не жалуемся.
— Воевал?
— Хлебнул всего. Эшелон до фронта не дошел — разбомбили. Солдаты кто куда. А тут фриц взял в окружение. И в плену и в партизанах побывал. — Он вторично сунул Бородину руку: — Спокойной ночи, секретарь.
Того, что ждал Бородин от этой встречи, не получилось. Он смотрел вслед Сайкину, пробиравшемуся вдоль забора, словно крадучись, куда-то на окраину хутора, и удивлялся, и не мог понять, почему его сверстники, люди одинаковой с ним судьбы, такие разные. Неужели человек так меняется с годами? Бородин никак не мог привыкнуть к тому, что некоторые друзья юности не узнавали его. Будто видели в первый раз. Он давно приметил, что с возрастом иные люди утрачивают щедрость души, скупеют, коснеют, обрастают какой-то жесткой скорлупой. «Да сбросьте с себя эту скорлупу! — хотелось крикнуть им. — Не скупитесь на чувства! Дорожите человечностью!» Шагая один по пустой улице хутора, он вспомнил Лиду, милую, честную душу, преданного товарища в юности и совсем другую в зрелости. И все-таки она оставалась самым близким человеком на свете после матери и отца. Как их всех сейчас недоставало ему! Он остановился, думая, что пошел не в ту сторону, и увидел на площади возле своей машины Елену. Она будто поджидала его, что-то хотела сказать, но, когда он подошел, продолжала молча прохаживаться от машины к крыльцу и обратно. «Она делает вид, что ждет кого-то другого, а на самом деле ей нужен только я», — подумал Бородин и сразу вспомнил случай трехлетней давности, который затерялся бы в его памяти навсегда, если бы не стечение обстоятельств. Так бывало в городе, когда он просматривал свою записную книжку, натыкался на номер телефона и долго не мог вспомнить, чей он, где и когда записан.
— А ведь мы с вами уже виделись, и не раз… давно, правда, — сказал Бородин, подходя к Елене, и по тому, как она живо обернулась на его голос, как посмотрела красноречиво, он понял, что она тоже вспомнила, но скорее всего и не забывала и после собрания осталась ждать его у машины, а вовсе не другого.
— Да, я хорошо все помню, — сказала Елена, опуская глаза и смущаясь. — Весна. Старое поселение, трамвайная остановка, зеленая пивная будка… кирпичные трехэтажные дома. Тихий уголок Москвы. Вы там жили?
— Снимал комнату. А вы?
— Тоже. Втроем. Подруги-студентки.
— Студентки, верно. Но почему, почему?.. — сказал Бородин и не договорил.
— Что «почему»?
— Странно…
— Что «странно»?
— Это у меня свое… прошлое.
Бородин присел на сиденье машины, у которой была открыта дверца, достал папиросы, закурил. Елена стояла у крыльца, опершись спиной на резную стойку. Было немного неловко. Они перебирали в памяти подробности первой встречи трехлетней давности, и прошлое, с одной стороны, сближало их, а с другой — вызывало ощущение неловкости.
— Вы, помнится, работали в институте, потом перевелись на опытную станцию? — спросила Елена.
— Верно, верно. А потом вот… на одной партийной конференции был избран секретарем. — Бородин усмехнулся и постучал указательным пальцем по папиросе, сбивая еще не нагоревший пепел. Он ждал и другого вопроса: «А как ваша диссертация?» Больше всего он боялся этого вопроса, потому что сам себе постоянно его задавал и всякий раз растравлял душу. Елена, наверное, только подумала об этом и ничего не сказала, понимая, что в его должности было не до диссертации, но от этого предположения Бородину стало не легче. Он глубоко затянулся, раз, другой, сразу искурив папиросу до половины. Дым поплыл густо, не рассеиваясь, и, попав в полосу электрического света, заклубился, будто в луче прожектора из кинобудки. Было тихо, душно, слышались вздохи коровы в сарае.
И Бородин ясно припомнил все о Елене.
…Было время гроз, бурных коротких ливней и тополиных метелей. После дождя парило, солнце припекало еще жарче, и на асфальте быстро высыхали лужи с коронами белых сережек. Помнилось, Бородин почувствовал какое-то стеснение. Оглянулся, и его ослепили девичьи глаза. Странно, что никто, кроме Бородина, не замечал этих удивительных синих глаз, пассажиры, как обычно, занимались своими газетами, книгами, разговорами. Трамвай был переполнен. Бородин стоял на передней площадке, девушка — на задней. Через головы пассажиров она поглядывала в его сторону. Видно, и Бородин чем-то ее заинтересовал. Но надо было сходить. На следующий день и потом в течение недели по утрам они попадали в один и тот же вагон — прицепной. Однажды сели рядом. От такой близости Бородин заволновался, покраснел. Она тоже. Украдкой присмотрелись друг к другу. Глаза девушки уже не казались неправдоподобно синими, как бы примелькались за эту неделю. «Все равно хороша, — подумал Бородин. — А как я? Одна знакомая мне говорила, что в профиль я интересней». И он подтянулся, расправился, стараясь сидеть так, чтобы девушка видела только его профиль. На промежуточной остановке в трамвай вошла ее подруга. Сразу стало шумно. Обе словно соревновались в остроумии перед Бородиным. Больше всего старалась синеглазая, как он стал теперь называть свою попутчицу. Хотелось вмешаться в веселый разговор подруг, познакомиться с ними, но недоставало смелости, а потом, когда уже очутился один на улице, пожалел. Без всякого сомнения, он нравился девушке, нужно было что-то сказать, как-то прервать эту молчанку, но ничего путного в голову не приходило. Не ляпать же с бухты-барахты? Посчитает дураком. И он шел по улице, досадуя на себя за несообразительность. Надо было хоть сморозить что-нибудь насчет погоды. Могла бы, конечно, высмеять: старо как мир. А вот если сказать: «Палит, как в степи», она бы удивилась: «Почему в степи?» — «Вижу, что степнячка». — «Вы угадали», — сказала бы она, и, дальше больше, завязалась бы беседа, а потом и знакомство. Эх, черт возьми, крепок же ты задним умом, Василий.