Она, еще не поднимаясь, смотрит на меня с сомнением, как бы спрашивая, стоит ли нелепо толкаться здесь, но я думаю, что стоит. Тогда она доверчиво вкладывает узкую прохладную ладошку в мою ручищу.
Катя в тенниске из крученого натурального шелка, на оголенных руках расплылись лунными морями следы когда–то привитой оспы.
Она молчит, что не ново, конечно. Чутко реагирует на мой сбивчивый ритм, и мне удается ни разу не наступить ей на ногу, хотя, казалось бы, при моих способностях… Дыхание у нее ровное, от него моей шее тепло и щекотно. Я люблю ее, я люблю ее! Как–то получается странно, ей всего девятнадцать, а мне тридцать два, но я люблю ее — это уже факт, с которым нужно считаться! Что–то есть в ней упрямое и властное, ломающее мою волю и мое здравое соображение.
Ладно. Нужно успокоиться. Спрашиваю почему–то шепотом:
— Любишь танцевать?
Перед глазами колышутся на ее макушке встопорщенные русые волосы, стриженные коротко.
— Нет, не очень, — говорит она. — Сейчас не очень.
Танцую совсем редко — А в школе любила, потому что там учителя не велели, наперекор было интересно.
— Когда ты кончаешь техникум?
Пучки встопорщенных волос опять сколыхнулись.
— Я не учусь в техникуме. Это Венера приврала для веса, будто мы с ней учимся. Мы обе работаем в Сумгаите — это под Баку, — на заводе синтетического каучука. Операторами.
— Ах вон оно что, — киваю я; мне почему–то все равно, учится она или нет. И даже почему–то приятно, что она работает оператором на заводе. Именно на заводе синтетического каучука. Блажь какая–то! — У тебя есть родители?
— Да. Мама. Она русская. А отец, азербайджанец, погиб в сорок втором на фронте. А я родилась в сорок втором… Так что отца своего совсем не знаю.
Я не успеваю даже посочувствовать, как вдруг слышу ее смех. Она смеется всегда нерешительно, словно дает волю недозволенному чувству. Ее смех всегда неожидан, вот и сейчас — сразу после слов о том, что отец погиб. Она может засмеяться в самом неподходящем месте.
Катя говорит что–то о «мозгодере Додонове», против которого вместе с Венерой они сражались, добиваясь отпуска именно в летнее время, затем о том, что в школе страшно любила математику, уже самостоятельно бралась за высшую… Оказывается, она все же думает поступить в вуз, вот с осени начнет ходить на подготовительные курсы. Беда только, что спорт сколько времени отнимает.
Это вечер, наполненный тихим щебетом Кати. И я тихо глупею от него.
И не могу даже спать, ворочаюсь на жесткой койке, все думаю, думаю… о чем? Мало ли о чем, хотя бы о том, что ей девятнадцать, а мне тридцать два, и что все это несерьезно, и что все это достойно жалости.
Утро выполосканно–ясное. На снежных заплатах, облегающих клыкастую вершину Софруджу, отчетливо видны борозды и строчки: работа камнепадов.
После завтрака узнаем грозную весть: четверка, штурмовавшая Белала — Кая, в том числе Беспалов и Ольга Семеновна, попала в снежную лавину. Еще неизвестно, что с ними в горы из окрестных лагерей вышли спасательные группы опытных альпинистов. Тревожно взлетают над Домбайской поляной ракеты — они почти бесцветны в полыхающе–синем воздухе этого утра.
Мы, новички, много судачим на сей счет. Но мало понимаем что к чему. Пространно толкует о снежных лавинах Тутошкин, похожий на опричника. Ему даже известно, что какой–то грузин защитил докторскую диссертацию на тему о лавинах. Теперь, кроме лавин, есть еще и диссертация о них; но кого это может утешить?..
Ивасик, настройщик из Одессы, не выдержав, говорит:
— Слушайте, вы, комментатор спортивный… Заткните ваш микрофон.
Он прав: не нужно суесловия. Произошло несчастье — и мы еще не знаем, насколько страшно его обличье.
В моем мозгу, громыхая, перекатывается по клеткам бессмысленная информация; «Буря без снега опасна воздушными толчками». Боже мой, при чем тут буря без снега, ведь как раз снег явился причиной беды. «Если палатка протекает, маленькие дыры можно замазывать сливочным маслом», — это появляется еще одна, не менее бессмысленная информация. Впрочем, в ней есть крошечный смысл: слова принадлежат Ольге Семеновне. Почему–то вспоминается не то, как она кричала на меня, а я в ответ пытался что–то дерзить, но именно эти ее слова из какого–то давно позабытого инструктажа.
Здесь никто не представляет по–настоящему и не пережил на себе, что такое снежная лавина. Я мог бы рассказать об этом — о том, каково себя чувствуешь, столкнувшись с ней грудь в грудь. Но я только вспоминаю прошлое, перебираю в памяти его картины, иногда яркие, как цветная фотография, иногда зловеще закопченные, как засвеченная пленка.
Я вспомнил тот давний день, когда нам, группке альпинистов, пришлось спускаться по лавиноопасному склону. Мы не должны были этого делать, но боялись, что нам не зачтется восхождение, если не уложимся в контрольные сроки. Слева и справа от нас рыжели лавинные желобы, по ним изредка срывались грузные пласты слежавшегося снега.
Мы шли развязанные, чтобы не угодить в случае беды под лавину связкой. А один из нас даже сошел в желоб — там удобнее было спускаться. Казалось, что он всегда успеет оттуда выскочить. Он и выскочил, едва только услышал шум очередной лавины, и мгновенно «зарубился» ледорубом на гребне желоба, чтобы его не сорвало.
Первый вал ударил в него, взметнув комья и облако снежной пыли. Следующим наплывом его все–таки сорвало и потащило вниз. Лавина неслась широким фронтом, она как раз захватывала и гребень, на котором наш товарищ рассчитывал отлежаться.
Потом его вынесло на скальный островок, но и там он был недолго. Мы уже решили, что вот и конец хорошему парню. Я не передаю здесь чувств, какими сопровождалась эта мысль. Ясно, какие были у нас чувства. Мы онемели от внезапности постигшей нас беды, хотя в принципе чего–нибудь похожего всегда следует ожидать, если спускаешься по лавиноопасному склону.
Тот парень был искусным альпинистом. Он не потерял самообладания, даже попав во власть сокрушительной стихии. Вскоре мы увидели его снова — он уже сидел «верхом» на лавине после свободного падения с обрыва. Сидел и шевелил ногами, чтобы спуститься еще дальше. Он что–то кричал нам, но ничего не было слышно — ведь его уволокло намного ниже. Был к тому же ветерок.
Спускались долго, а наш товарищ, вероятно, нуждался и незамедлительной помощи. Тогда мы сошли в тот же самый желоб, презрев всяческие низменные опасения, и, навалившись на штычки ледорубов, глиссируя, стремительно заскользили к потерпевшему.
Парню повезло: он только вывихнул руку, расцарапал скулу и потерял фотоаппарат. Не говоря уже о ледорубе — он сумел избавиться от него раньше, иначе в лавине очень просто было бы искалечить себя.
Да, все обошлось благополучно, и этот случай в нашем пересказе даже получил юмористическую окраску. Мы, конечно, стали рассказывать, что с нами приключилось, только после того, как восхождение было зачтено. Как видите, нам ото было очень важно — зачет. Дороже жизни, черт бы нас побрал! Мы грудью рвались в мастера по лавиноопасному склону!
Зачем? — спрашивал я себя позже. Ради чего и во ими чего мог погибнуть наш товарищ, да и все мы так или иначе рисковали? И не раз. Мне ведь тоже приходилось лететь а сухой снежной лавине, растопыря ноги, чтобы удержаться ближе к ее поверхности. Сухой снег забивал дыхательные пути, и я держал ладони у носа лодочкой (пытался держать), чтобы хоть немного было воздуха. У меня этот вынужденный «эксперимент» тоже завершился благополучно. Я даже не вывихнул ничего. А мог бы и шею свернуть. Если не в лавине, то свалившись в ледовую трещину.
Я и это испытал, Когда ходишь в горах много, уже почти привычно, какое–нибудь приключение рано или поздно тебя настигает, даже если ты семи пядей во лбу, и лицо у тебя прикрыто плексигласовым щитком, и на плечах сверхпрочная куртка, и в рюкзаке полно крючьев.
Мы шли вдвоем — я сейчас не говорю об остальных из группы — по знакомому леднику. Дело было после изматывающего траверса через две вершины. Конечно, устали. Но отсюда оставалось до тропы в ее условном понимании десять минут ходу. Выйти на тропу — значит посчитать себя уже победителями, завершившими траверс успешно. И тут мы поняли, что оказались в лабиринте трещин.
Шли в связке. Пришлось развязаться, и мой товарищ вернулся назад, чтобы поискать более приличную дорогу. А я, зондируя ледорубом фирновый снег и лед (казалось, он везде был надежным), продвинулся дальше и неожиданно для самого себя очутился на жиденьком карнизе, наглухо маскирующем трещину. Понял я это задним числом, когда пролетел метров пятнадцать вниз и был наполовину засыпан крошевом льда и почти потерял сознание от ушибов. Трещина была узкая — мое падение смягчила основная веревка, перекинутая через плечо, и рюкзак.