Разошлись поздно. Оказалось, что о ночлеге Крейслеров никто не подумал.
— Старая ведьма нарочно это устроила, — шепнула Таня мужу.
— Не важно, — ответил тот вполпьяна. — Главное, три четверти работы сделано. Завтра спустят воду. И насчет саранчи начальство шевелится.
За стеной, слышно было, братья спорили с матерью, затем принялись таскать тюфяки в холодную горницу.
— Ну и матушка у Онуфрия Ипатыча! Я понимаю, почему он убежал из дому. И как нас приняли. Ну, чему ты радуешься! Сапоги рваные, ноги мокрые. Простудишься. И все улыбается. Чему?
— Людям и примирению с ними.
— Да ты с ними и не ссорился, — тупо возразила она. — Ты весь, целиком им предан. Ты только меня не видишь, смотришь как на пустое место.
За дверью прошелестели и притихли легкие старческие шаги.
— Что с тобой, Танюша? Нас же слушают.
— Ну и пусть слушают, пусть знают все, как ты несправедлив ко мне.
И она расплакалась слезами женщины, которую не понимают.
I
— А, здоров! — закричал Бухбиндер, высунувшись из задней комнатушки на звонок открываемой в аптеку двери. — Малахольный пришел! — оповестил он. — Товарищ Онуфрий Ипатыч!
Из комнатенки поползло урчание, обозначавшее удовлетворение и приветствие.
— Пьете? — хмуро спросил Веремиенко. — Кто?
— А что еще будут делать у меня в пещере такие волкодавы, как пан и ветеринар Агафонов? Не выдержал?
Пузырьки и банки отзывались на восклицания жалким, неживым дребезжанием. Хозяин никак не соответствовал изнурительной аптечной полутьме и грозной аптечной вони. Он всю округу удивлял прекрасно выбритыми щеками, желеобразно-пухлыми и легкими, не старившимися вот уже сколько лет. Меж выпуклостями щек, подбородка, лба с превосходным изяществом плавали толстый носик и улыбающиеся губы. Все это иллюминовалось живыми, светло-карими глазками. Бухбиндер славился пристрастием к девчонкам, которых брал в наложницы, чаще из заморенных мусульманских семей, откармливал, держал взаперти. Этой зимой ему посчастливилось соблазнить сироту-молоканку лет пятнадцати.
Веремиенко перешагнул порог пещеры, и вот он снова в продымленных кущах Бухбиндера. В полутемной каморке, с выходом в аптеку и дверкой в сортир, за утлым столом, на котором стояли две старинные, темные бутыли, пировали пан Вильский и статный великан Агафонов, внушительную крепость которого не успели еще съесть ни алкоголь, ни скука, ни тропический зной, ни малярия, — все то, за что зовут Закавказье погибельным. Веремиенко оторопел от затхлого чада, от запаха уборной, винного перегара, скверного табака, от решетчатого пыльного окошка под самым потолком.
И пошло: «Ипатыч, алкоглот, патлатый, да он сердцеед, сердцеед! Друзей ради бабы покинул, выпей, старик, налью, отец, закури, а то, смотри, бросил, Онуша, друг, за милых женщин налей ему еще, пан, догонять, догонять, догонять нужно, не могу, братцы, — толстое рыло хозяина летало над столом, как футбольный мяч у сыгравшейся команды, — одну кончили, трахнем за нее, Онуша, за милую твою, дай-ка завернуть, возьми у меня рештского, — уже прекрасные губы Агафоновы тянулись к нему, — дай, друг, поцелую, люблю тебя, Онуша, за любовь твою к женщине, за уважение», — дно второй бутылки подымалось все выше. В магазине зазвенел дверной звонок, благовестник Бухбиндеровых барышей.
Он выбежал и вернулся, потрясая пачкой дензнаков.
— На бутылку араки есть, ребята! А вы лакать стесняетесь. Я вот сейчас татарину за банку ртутной мази хлопнул цену: тридцать лимонов, говорю. У него даже морду своротило. А сам: «Чох якши». Не поверите, до чего мне они надоели. Давеча фасую доверовы порошки, а так и ноет думка: хорошо бы в них стрихнину подсыпать. Очертела грязная татарва, холеры на них нет! Ну, кому переть за аракой?
Метнули жребий, вышло — пану.
— Ребята, сдавайте револьверы! За третьей посылаем!
Бухбиндер построжал. Напиваясь, гости не раз пытались предаться кукушке. Аптекарь никогда не терял памяти, — до стрельбы друг по другу не доходило. И слава богу, на двадцати квадратных аршинах трудно промахнуться даже в полной темноте. Палили в стены, в узор на ковре, однажды расстреляли целую корзину гранатов и персиков. Агафонов лениво полез в задний карман.
— На, черт с тобой. Пойду коня расседлаю. Засядем.
— Я тебя давно не видал, Онуфрий, — сказал Бухбиндер. — Худеешь очень. — И заметил совершенно безразлично, как будто мысли рождались не в мозгу, а ползали, что ли, по лицу и он их едва замечал. — Мне Тер-Погосов жаловался на твоего немца.
— Какой Тер-Погосов? — удивился Веремиенко.
— Какой, какой! — сварливо передразнил Бухбиндер. — Не знаешь, что у тебя под носом делается. Тот самый, который у вас опрыскиватели отобрал.
— А, волосатый… Как же его иначе встретить? Саранча, — а он «Верморели» отбирает на бочки переделывать, дерьмо возить. Так уж его пожалели, отпустили, да пан уговорил и аппараты отдать без скандала.
— И очень хорошо сделали. Это мой родственник. Я бы за него с твоего Крейслера голову снял, жену вдовой оставил.
— Что «ну»? Что такое за «ну»? Его брат женат на сестре моей покойницы жены. Как это, — свояки? Ну да — свояки, конечно. О чем это я?.. Тебе правда нужны деньги? Помнишь, ты осенью говорил о двух тысячах…
Веремиенко молчал. Жалкая и злобная усмешка, сползая с губ, исказила лицо и, как шрам, застыла, стянула левую щеку, заволокла левый глаз.
— Смотри, — пробормотал он, — ты не смейся! Я голову заложу.
— Какой смех? Что за смех? Ты тоже хорош! Нет чтобы спросить у Бухбиндера, в чем дело. А дело же в том, что затеваются очень большие дела!
Бухбиндер суетился около стола, как бы вздымая пыль, пол дрожал от каждого его движения. Веремиенко испытывал потяготу, желание расстегнуть ворот.
— Этот самый Тер-Погосов теперь в Саранчовой организации большой шишкой: начснаб. Так на ваши опрыскиватели, которые не пригодились комхозу, уже нашлись покупатели — Иванов и Бухбиндер.
— Кто такое Иванов?
— А я знаю? Человек, которому нужны деньги. Он любит женщину, прямо с ума сходит. И готов ей бросить деньги под ноги, даже невзирая на мужа: вот вам! Делайте что хотите, поезжайте куда хотите! Это моя любовь. Ну, так Иванов — мой компаньон, который подписывает счета. А у Иванова есть свой покупатель — Саранчовая организация.
Веремиенко захохотал. Он хохотал, раздельно выдыхая каждый звук, невесело, не заразительно и безудержно, обеими руками вцепился в косматые волосы, раскачивал голову. Бухбиндер уставился на него угрюмо, почти с испугом, выжидал.
— Кто так смеется, тому нельзя доверять.
Веремиенко мгновенно замолк.
— Понял вас. Ах, дьяволы, до чего додумались!
— Ну да, — двести процентов прибыли. Саранча — это форс-мажор. Я тебя люблю, Онушка. Ты на меня там злился, а ведь я понимал, что не серьезно: выпьешь, все пройдет. Ты же знаешь всю округу, понимаешь в этих прысканиях. Нам сейчас такой человек — золото. Дела такие начинаются, что мы с тобой к осени в Москву удерем. Подумай, — Москва.
— Москва, Москва, — повторял Веремиенко, облизывая пересохшие губы.
— Входи в дело, — прошептал Бухбиндер, услыхав звонок.
Веремиенко сухо выдохнул: «Хорошо». Багровое самозабвение ударило в глаза, в сердце, наполнило шумом уши. Миг, — и он очнулся, но уже пьяный, утешененный особым опьянением алкоголика, который прервал зарок. Голова казалась необыкновенно легкой и совершенно прозрачной, лишь омраченной неуловимой грустью, что на этом прекрасном празднике, на торжестве его мужественной жизни, пире удач не присутствует женщина, которую он любит. С таким ощущением счастья, полновесного, всеобъемлющего наслаждения, сладостно пронзающей дрожи летит на санках с крутой горы отчаянный мальчишка. Снег порошит заслезившиеся веки, и в глаза, в волосы, в ноздри, в рот, в рукава, под полы шубенки — набивается, рвется, лезет сияющий, звонкий, ароматный ветер и несет на своем упругом крыле к неведомым границам неописуемого ужаса, и жаль, — санки замедляют ход. Вошел Агафонов.
— Я остановился на тебе, потому что ты не такой несерьезный и не болтун, как пан Вильский, — успел ввернуть Бухбиндер, унося оружие к молодой наложнице.
Веремиенко пил и не пьянел больше, только, как ему казалось, становился одухотвореннее и умнее.
Началось опять: «Двинем еще по одной, не передергивай, я френч сниму, чего стесняться, вали, крепкая, черт, пасхой воняет, на то арака, из кишмиша гонят, так что ж она должна тебе абрикотином пахнуть, попили абрикотину, будет, попили нашей кровушки…»
— Берегите закуску! — кричал хозяин, хотя два помидора беспрепятственно расползались на тарелке нетронутые, а больше ничего не было. — Ставлю двести грамм ректификату.