Резко прозвучал в тишине звонок. Позвонившие неподвижно ждали на лестничной площадке. Отворил Сотников, в пижаме.
— Что такое? — спросил он недовольно.
— Сотников, Александр Васильевич? — спросил один из ночных гостей.
— Ну?..
Ночной гость сказал скороговоркой:
— Ознакомьтесь — ордер на производство у вас обыска с последующим вашим арестом.
Сотников не взял бумажку. Лицо его стало тяжелым, старым…
На обратном пути машина прошла, ныряя по колдобинам, мимо плещеевской хибарки. Плещеев как раз выходил из дому, стоял на пороге. Невидящими глазами проводил он прошумевшую мимо машину.
Арест директора был, само собой, предметом раздумий и волнений. Перешептывались боязливо на заводском дворе, в курилках, в кабинетах заводоуправления. Перешептывались женщины с ведрами у водоразборных кранов. И, пронзительно озираясь, безмолвный и загадочный проходил по заводу Мошкин, весь как бы изнутри светящийся бдительностью. Что-то в нем вдруг проступило в высшей степени сурово-государственное.
Старик Прохоров, придя с работы, спросил у Ульяны:
— Слышала?
Она ответила вопросом:
— А тебе ничего быть не может? Он к нам заходил…
— А!.. — с тоской и отвращением махнул рукой Прохоров и ушел.
А Полина пришла веселая, помолодевшая.
— Ну вот, мамаша, — сказала она. — Не буду вас больше обременять.
— В общежитие уходишь, что ли? — сухо спросила Ульяна.
— Не в общежитие — замуж.
— Это за кого же?
— Угадайте, не трудно.
— За Шалагина? — упавшим голосом спросила Ульяна.
— А что — плохой жених?
— Ты-то больно хороша невеста.
— Чем же это я так уж нехороша?
— И он, змей, — сказала Ульяна, — чуть ли не родным прикинулся, пришел и чужую вдову сманил… И трех лет не прошло!
Полина резко засмеялась.
— Да разве бывают чужие вдовы? Вдовы, мамаша, ничьи… А три года дайте сосчитаю — больше тысячи дней. Тысяча дней, это надо же?
— Ты эту тыщу дней даром не теряла…
Они обменялись ненавистным взглядом.
— Уходи отсюда, — сказала Ульяна. — Забирай свои манатки и уходи, и чтоб Гришки тоже духу здесь не было.
Она отвернулась и не оборачивалась, пока Полина собирала свои вещи. Портрет Алексея и молоденькой Полины смотрел со стены.
— До свиданья, мамаша, — сказала Полина, собравшись.
Ульяна не ответила. Весь ее вид выражал осуждение, непонимание, беспомощность.
— Алешенька! — зарыдала она, когда Полина ушла. — Сыночек! Алеша!
Так, рыдающей перед портретом, застала ее зашедшая Фрося. Быстро сообразила, взяла за плечи ласково:
— Ульяна Федоровна, голубушка, слезами не вернешь, его святая воля…
— Фросенька! — бессвязно жаловалась Ульяна. — Никого не осталось… Хоть бы внук либо внучка… Околевать вдвоем старым…
— Ульяна Федоровна, — сказала Фрося, — вы помолитесь. Молитва горе умягчает. Легче вам будет. И Алеше вашему радость, что за него мать помолится. Давайте вместе: упокой, господи, душу усопшего раба твоего воина Алексея.
— Упокой, господи, — повторила Ульяна.
А Полина жаловалась Шалагину — и так не похожа была на счастливую новобрачную.
— Как я к ним пришла когда-то, когда меня Алеша привел… и как ушла… Как будто я виновата, что его убили…
А Шалагин утешал ее, говоря:
— Ничего. Ничего. Все наладим. Все залечится. Ничего.
Десять лет прошло.
Старый тополь изменился мало, а молодые выросли и окрепли… Не узнать поселка, только река да лес остались на своих вековых местах, да завод стоит где стоял, а остальное все наново. На месте временного клуба появился Дом культуры, большой, по недавним временам — модный, с колоннадой и высокими ступенями, как у паперти. Громадные просторы той части поселка, что покрыта была развалинами, землянками, бараками, — эти просторы застроены аккуратно распланированными большими домами со сквериками и уютом. К реке спускается крыло поселка. Там стоит дом Шалагина. Чем ближе к реке, тем больше похож поселок на деревню с вольно разбросанными домиками, огородами, петушиными криками и лодками на берегу. И так как поселок все стремится расширяться, прихорашиваться, достраиваться и перестраиваться, то вперемежку с местечками благоухоженными и даже вылощенными в нем встречаются местечки вовсе неблагоухоженные, немощеные, разрытые, с кучами песка и щебня, со сваленными строительными блоками и трубами…
В Доме культуры шло собрание. Большой зал был битком набит. С трибуны читали материалы XX съезда партии. Был март 1956 года.
Зал слушал не двигаясь, не перешептываясь, не кашляя — замер, слушая. Тут были и Шалагин с Полиной, и Капустина, и старик Прохоров, и около Плещеева сидели два парня — его сын Леня и Павел Капустин.
Мошкин видел их всех, сидя за столом на эстраде. С одного лица на другое, подолгу задерживаясь, изучая, переводил он взгляд. За эти годы он приобрел начальственную осанку, то есть научился высоко держать подбородок и топорщить плечи, он был теперь на месте Сотникова — директор завода. Но никогда еще не всматривался он в зал так, как сейчас. Потому что привык видеть в зале массу, а сейчас ему важно было увидеть каждого.
При этом, однако, он избегал встречаться глазами с кем бы то ни было, с непроницаемым видом отводил их, едва возникала такая опасность. Так же поступила сидевшая у окна Фрося, когда чуть-чуть было не соприкоснулась с ним взглядом. При этом она потихоньку, незаметно для окружающих, перекрестилась под шарфом.
И Макухин с Ахрамовичем были в зале и слушали, гигант Ахрамович — в изумлении и испуге, Макухин — изобразив на лице благородное негодование.
Чтение закончилось. Выступлений не было. Так же тихо, благообразно расходились, как слушали.
Плещеев пошел с Шалагиным, а Леня с Павлом. Некоторое время парни шли молча.
— Нет! — сказал Павел. — Я знаю, что ты думаешь, — нет!
— Твой отец в бою погиб, — сказал Леня, — мой — зрение потерял… Шли со словами — за Родину, за Сталина…
— Ну, лично я считаю, — сказал Павел, — слова — это на собраниях. Настоящее дело молча делается… Убили отца, да. Но мне это обидно связывать… Не за Сталина он погиб! За жизнь народ боролся, за все, понимаешь, что своими руками сделал и собирался сделать…
— Не персонально за Сталина, — согласился Леня, — но все-таки… как-то… Всегда, наверно, трудно такие вещи узнавать. Спокойней, должно быть, не узнавать… Правда же!
— А еще бы! — воскликнул Павел. — Конечно, растительной жизнью куда спокойней жить! Чтоб ни о чем голова не болела — делай, что тебе велят, и ладно. Слушай, много ли мы с тобой вообще-то думаем? Работа, да учеба, да киношка, да девчата…
— Я, наверно, много пропустил, когда читали, — говорил Павел дальше, — а почему — потому что я слушал-слушал и задумывался, задумаюсь и перестаю слышать… Пусть трудно. Но я все хочу знать. Так лучше.
Потом они говорили о себе.
— У тебя, значит, все решено, счастливый, — сказал Леня.
— Да. Летаем, Ленечка. — Павел легко перескочил через лежащую у них на дороге трубу.
— Полетишь, все повидаешь…
— Жалко, что не вместе, — сказал Павел. — Здорово было бы.
— Ну где мне, — сказал Леня с горечью. — Я и проситься не могу. Я сиделка.
Они замолкли и шли плечо к плечу, как братья. Их дружба стала с годами еще крепче. В этой дружбе Павел по-прежнему держался как старший, хотя они были ровесники, а Леня гордился им и смотрел на него с доверием и любовью.
Плещеевы жили теперь в доме, построенном Шалагиным и Полиной, и, хотя к ним был отдельный вход и жизнь у двух семей была розная, Шалагины присматривали за Плещеевыми и неназойливо их опекали. Когда после собрания Леня ушел с Павлом, Шалагины привели слепого к себе и усадили ужинать. О том, что было прочитано на собрании, почти не разговаривали. Шалагин сказал только:
— Вот так и Сотников, наверно, сгорел.
Но когда Плещеев вдруг заговорил повышенным тоном:
— Что ж это делалось, что делалось?.. — Шалагин положил руку ему на руку, остановил:
— Потом. Не хочу об этом говорить с кондачка. Подумавши хочу говорить. — После молчания добавил: — Думать в основном о чем надо? Чтоб больше не стряслось такое.
— Об этом думай не думай, — сказал Плещеев, — от нас не зависит.
— Ну как не зависит! — возразил Шалагин. — Очень даже зависит. Теперь мы, брат, ученые.
— Дай я нарежу, — сказала Полина, увидев, как Плещеев режет мясо.
— Добрая ты, Поля, — сказал он благодарно. Она грустно пошутила:
— Муж велит быть доброй.
И Шалагин поглядел на нее с выражением ласки и заботы, потому что помимо общих, громадных, вселенских дел у них были свои дела, от которых голова, как говорится, болела только у них двоих, и в этих делах имелась незадача, обида, печаль, мешавшая их счастью: не было детей, и гордая Полина, отложив свою гордость в сторонку, ходила в поликлинику и советовалась с Тоней, которая тем временем выучилась на гинеколога и принимала женщин в кабинете. Поликлиника была новая, отлично оборудованная — того домишки, где Тоня когда-то делала Шалагину перевязку, и след простыл.