Но старичок не успел ответить: навстречу вышла девушка, очень высокая, сильная, с ведром в руке, – и она сразу напомнила и старый портрет Катерины Ивановны и Надю, – Надю тогда, ту, в юности. Пришедший понял, как бьется его сердце, – пришедший вспомнил Надю и детство, – пришедший не понимал, кто стоит перед ним. Девушка поставила ведро и, легко через ступеньку, побежала навстречу.
– Здравствуй, – мы тебя давно уже ждем, мы читали афишу, – сказала она, и голос был – Надин и бабушкин. – Где твои вещи, давай, я принесу.
– Нонна, – приехал? – крикнули сверху.
…На террасе уже не было крыши, не было шума за забойкой, – росла, буйствуя под террасой, сирень и еще просторнее шла Волга. В доме – в главных комнатах жил столяр Панкрат Иванович, переселившийся сюда из подвала, – жили сапожник, телефонная барышня, два грузчика, две студентки. И в дальних комнатах, где раньше никто не жил или жили приживалки Катерины Ивановны, домирала дочь Катерины Ивановны, та, которая уезжала из дома только на два года, чтобы опалить любовью свои крылья, – и с ней жила ее дочь, Нонна. На весну Нонна выехала из этих комнат, – устроила себе жилье на лестнице, под террасой, откуда из окна видна лишь Волга, – с ней там жила подруга, ушедшая от своих, от отца и матери. Там у Нонны было занятие и странно, точно это были конструкции театров тех лет: на перегибе лестнице была прикреплена кровать, как птичье гнездо, пол – остальной – шел широкими ступеньками лестницы, амфитеатром, чтобы можно было не иметь стульев; на стенах Нонна повесила портреты, старые, дедов, – бабка Катерина со стены – в молодости – смотрела Нонной, четвертым поколением; Ноннин туалетный столик повиснул над отвесом ступенек; раскрытым лежал том Плеханова, и рядом с ним кастрюля с пшенной кашей…
Та дверь на террасе, где делали пометы возрастаний, и самые эти пометы сохранились. Этот, третье поколение, нашел свои пометы, последнюю свою помету, – стал под нее и стало больно на минуту: он снизился в росте вершка на полтора. Нонна ушла с ведром, – запела вдруг, весело, частушку о «миленке», – вернулась быстро, поставила ведро.
– Меришься? – сказала. – Я тоже каждый год мерюсь. Ну-ка. – Стала к двери, выпрямилась, красавица: и выяснилось, что выросла еще на вершок, – на два вершка обогнала последнюю, шестьдесят второго года заметку Катерины Ивановны, – сказала:
– Самая высокая в роде!
Вошла Ольга, мать Нонны, – Нонна ушла с ведром, запела незнакомую песню. Ольга села к барьеру террасы, тот стал лицом к Волге.
– Хорошо поет Нонна, – сказал он.
– Да, недурно, – учится в консерватории… еще учится в вузе, на фоне, слова-то какие собачьи, – сказала вяло Ольга.
– Как жили?
– Что же, у нас тут людоедство было, говорить не о чем, как жили… Нонка та не унывает, поет, учится, – упорная девушка, в бабушку. И вот чего не пойму: или молодость это, или время такое – вроде коммунистки она – все новое нравится, все на собрания ходит, вот и тебя слушать билет купила… Как жили?., лучше не поминать. С Нонной я все ругаюсь…
– От бабушки ничего не осталось?
– Ничего… Так рухлядь.
– Старинные вещи были, бисерные вышивки, посуда, утварь, книги, – ничего?
– Ничего, все размело. Нонка вон, что-то подбирает, спроси у нее… Я тебе жаловаться на нее буду, нехорошо она со мной, не слушает, – хорошо еще померла мать, прокляла бы… Комсомолка она, слова-то!..
Вошла Нонна с самоваром, сказала:
– Отмериться-то я отмерилась, а не зарубила. Надо зарубить.
Тот встал и пошел по комнатам, все было и по-старому и по-новому одновременно, – в комнате Катерины Ивановны, где была полочка с ядами, жил сапожник. Снова вернулся на террасу. Ольга говорила Нонне:
– Опять к Панкрашке ходила?.. Нонна сказала:
– Знаешь, с нами теперь живет Панкрат Иваныч, – так мама все ругается со мной, зачем я к нему хожу, не может забыть, что он жил у нас в подвале.
Стало скучно, буденно, вернулись свои мысли, – замолчал и стал пить чай…
…Вечером Нонна приехала за ним на лодке, повезла на острова, говорили о пустяках, Нонна рассказывала о своих делах и знакомых, о экзаменах, о студенческих комкомах, – Волга была просторна и благостна, гребла Нонна.
– Ну, как же студенты смотрят, понимают? какие песни поют?
– Песни поют старые, все по-прежнему о прекрасном, – студенты хорошие ребята, и всем нам приходится все наново строить, все разрушено… Я стараюсь быть все время в университете: дома мертвь, тоска, развал, все в прошлом, шипение, – вот я и хожу по этому дому только к Панкрату Иванычу, о чем он мечтал всю жизнь, приходит. Но я пойду по другому пути. Ты знаешь, как мы жили? – кем я не была, – и торговкой, ездила за мукой и бараниной, и за керосином, по Волге, и на пароходах, и артельно на лодках, бечевой по берегу, – была дровосеком, месяц в году по осени жила в лесу, дрова рубила на зиму, была грузчиком – разгружала вагоны и баржи, – контрабандой носила из-за Волги от немцев муку, туда шла девушкой, оттуда – беременной бабой, и окопы рыла… Жили упорно. Вот эта жизнь меня и научила понимать ее, жизнь: никогда и нигде я не пропаду!.. Вот, я учусь петь, на фоне юридические науки изучаю, – а мне бы командиром парохода быть!.. Мать рушится, как дом… а я могу Волгу переплыть, четыре версты…
– Да, дом разрушился…
– А знаешь, что я чуть-чуть было не сделала? – хотела было прошлой весной взять дом в аренду, у меня есть приятели – артельно отремонтировать его своими руками, конечно, – выгнать всю шантропу прошлогоднюю, как летошний снег, чтобы дом не рушился… Да я его еще возьму. У меня к нему странная привязанность, к дому, – я вот собираю все, что в нем осталось, какие-то старые тряпки, ненужные книги, вещи, – нашла где-то щипцы, которым лет сто, для оправления сальных свечей, берегу их, это остатки какой-то культуры, которой у меня нет… Дом я возьму в свои руки, только торговой пристани там уже не будет, – я все дворы засажу листвою, пусть растет, и так засажу, чтобы ни одной тропинки, запутайся, глаза выколи!..
Нонна зачерпнула за бортом горстью воду, попила из горсти.
– Зачем ты сырую воду? –
– Пустяки, то ли бывает, –
и запела незнакомую песню, очень дремучую.
– Что это ты поешь? –
– А это разбойничья песня, сложена по преданию, при Пугачеве… Я о Пугачеве реферат писала, хороший был человек, люблю таких…
– А ты, должно быть, очень на бабку похожа, только времена другие, бабка бранилась – «уу, бурлак, Пугач!»
…Приехали уже поздно. Нонна привязала лодку, вышли из-под забойки, выпрямилась, поправила голос, – и вдруг опять стало ясно, что это Надя, когда-то давно, вот здесь же на забойке, когда на другой день бабушка говорила о кровосмешении… Нонна пошла вперед, привычно, крепкой походкой, красавица, силачка. Домой не заходили, пошли в гостиницу взять вещи, извозчика нанять Нонна не позволила, понесла чемодан на плечах. У дома во мраке кто-то лежал и хрипел. Нонна поставила чемодан и пошла туда, оттуда послышался голос бабушки:
– Э-эх, негодяй, опять надрызгался? Вставай!
Кто-то завозился во мраке, и Нонна появилась не одна: за шиворот она поддерживала сапожника, что жил в спальной бабки, другой рукой взяла чемодан и опять пошла вперед. Ночь была темна. За террасой Волга лежала простором мрака, безмолвием, чуть-чуть лишь плескалась вода у разбитой забойки. И вспомнилось: – –
…Каждую весну, когда слетались все в дом к бабушке, пометы на двери росли на четверть вверх, и росла под террасой сирень и буйничала Волга за забойкой. Там, за забойкой на просторе вод, стояли сотни барж, косоушек, рыбниц, росшив, дощаников, пароходов, – под Часовенным взвозом на баржах была ярмарка, и Катерина Ивановна сама водила туда внучат, в прелести ветлужских крашеных деревянных баб, свистулек, ложек, чашек, коньков (тех самых по Клюеву – «на кровле конек есть знак молчаливый, что путь наш далек!»). От барж рыбьими усами шли канаты якорей, к забойкам от барж и росшив положены были сходни, на которых так хорошо было качаться, – и тысячи людей – бурлаков, голахов, баб, – таскали на спинах тюки с мукою, лыком, пеньками, – крепко пахло там воблой и волжской водой и просторами. Под забойкой бабушки стояли ветлужские баржи с лесом и дровами, таскали голахи и бабы на носилках и катили на тачках один за другим, вереницей – дрова на берег, строили на берегу из них пятерики, целые фантастические домины, где хорошо и с риском быть заваленным, прятались, играя в прятки. Под забойкой все вместе кричали лягушками и визжали, мужчины и женщины, купаясь в мутной воде, и, выкупавшись, обсыхая, ели воблу, поколотив ей сначала по тумбе иль камню. В пивных на берегу и в лавчонках торговали бубликами и – пиво ведь горькое – кислыми щами. На забойке, под террасой буйничала сирень. И вот над этой блестящей водой, над комнями взвозов, над домами и лачугами, над тысячной толпой полуазиатского города – каждое утро поднималось солнце, палящее, золотое, которое раскрашивало небо точно такою же глазурью, какой были залиты глиняные ветлужские свистульки, похожие на петушков. Тогда вместе с солнцем там, под забойками, возникал человеческий гул, кричали грузчики, перекрикивали их разносчики и торговки: