И вижу — глядит мне на левое плечо. А там, понимаете, на левом плече, у меня погон сверкает.
— Я, — говорит, — и вас не пожалею. И вас отошлю к богу в рай, сучьи дети!
Нагибается и — вижу — берет камень.
— Стой! — кричу. — Стой, шалопут!
Но тут, понимаете, — зззиг!
Над самой моей башкой летит камень. Ну, только на палец башки не достал!
Разозлился я.
— Чум! — говорю. — Сумасшедший! Остановись!
А он, вы представьте себе, бежит до канавы, нагибается и набирает полные горсти камней. И оттуда, понимаете, из засады, начинает в нас этим каменьем швырять. Мне в ухо два раза попал. Зыкову, кажется, в грудь или в нос.
Я говорю:
— Хватай его, Зыков! Чего там…
Навалились мы тут вдвоем на этого сумасшедшего, Зыков его по ногам хрястнул, а я в обнимку схватил и валю на землю… А он — сильный. Сумасшедшие, знаете, все сильные. Он ворочается, шипит, кусается — ну прямо никак невозможно его положить. И орет все время.
— Гады! — орет. — Собаки! Холуи буржуйские!..
Ну, тут я с себя ремешок стянул, — у меня ремешок был особенный, прочный, из сыромятной кожи, — и мы сумасшедшего кое-как связали. Чтобы он не орал, мы в рот ему напихали травы. И после, связанного, кинули в канаву, — лежи, мол, отдыхай.
И уж собрались дальше идти, — вдруг слышим топот. Казачий разъезд. Понимаете? Прямо на нас несутся.
— Стой! — говорят. — Кто такие? Откуда?
«Ну, — думаю, — Петя Трофимов! Завяз».
Сижу на земле на корточках и встать не могу.
А Зыков, вы знаете, не смутился. Он отвечает бойко:
— Так, мол, и так… Генерала Мамонтова личные курьеры.
— А куды идете?
— А идем, — говорит, — мы в деревню Курбатово, к полковнику Штепселю с донесением.
— Так, — говорят, — дело. А ну — поворачивай в штаб.
— Это зачем?
— А затем. Там разберемся.
И вижу — глядят на мои погоны. И хмуро посмеиваются. Дескать, нам все понятно. У нас глаза спробованные. Нас на арапа не возьмешь.
А только и Зыков не дурак. Он тоже глядит на мои погоны и тоже чего-то кумекает.
— Вы знаете, — говорит, — между прочим, кто это там сидит? Это, — говорит, — самый главный врач деникинской армии. Он только что убежал из советского плена, и теперь ему спешно необходимо податься к Деникину. А я его личный конвой. Чуете?
Те говорят:
— Врешь?!
Он говорит:
— Если вы только осмелитесь нас задержать, вам от Мамонтова так влетит, что лозы не хватит. Верно, — говорит, — господин доктор?
А я, понимаете, прямо смутился и не знаю, что сказать.
— Да, — говорю. — Висеть вам, ребята, на первой березе. Серая, — говорю, — вы скотинка. Какое вы имеете право так с благородным человеком поступать?
Я говорю:
— Наука этого не допускает.
Ну, они тут все сразу шапки посымали и стали затылки чесать. А тут, на наше счастье, еще какой-то подъехал. Казак. Он Зыкова знал. Он говорит:
— А! Зыков.
Зыков говорит:
— Здорово, Петров (или, там, Иванов). Подумай, какое дело: меня признавать не хочут!
Тот говорит:
— Что вы, ребята! Это же Зыков. С первого эскадрону. Нашему каптеру земляк.
Ну, тут уж бандиты совсем поверили, что я доктор, а Зыков мой адъютант.
— Пожалуйста, — говорят. — Можете ехать.
И мне говорят:
— Извините, ваше благородие. Мы не нарочно.
Я говорю:
— Чего там… Ладно. Наука это допускает.
И пошел. И Зыков за мной, как адъютант, идет.
А они нам кричат:
— Послухайте! Эй… Послухайте!
— Что еще? — спрашиваю.
Стал. А Зыков мне шепчет:
— Дуй! Дуй, парень…
Они говорят:
— Вы, господин доктор, на правую руку не ходите.
— А что такое?
— А там, — говорят, — за ручьем буденновцы окопались.
— Буденновцы? — говорю. — Ах, какой ужас! Ладно, — говорю, — не пойдем. Мерси вам. Можете ехать.
Они на коней позалезли и поехали.
А мы сразу — в канаву, где, помните, у нас сумасшедший был положен. Мы думали — он задохся. Но видим, что нет сумасшедшего. Туда, сюда, — представьте себе, исчез сумасшедший! Один ремешок в канаве лежит, и тот пополам лопнувший.
Ох, я дурак тогда был — мне до чего ремешка стало жалко, я чуть не заплакал! Зыков смеется, говорит: «Вот боров — какой сильный», — а я чуть не плачу. Тем более, что ремешок я купил у нашего взводного за четыре куска рафинада и ему сносу не было. Такой сыромятный, свиной кожи ремень — его двадцать пять человек тяни, не растянешь. А тут один человек без рук разорвал… Или он его зубами раскусил, — я не знаю.
Стою, вздыхаю. Вдруг вижу, что Зыков тоже нахмурился и тоже чего-то соображает. Как будто он чего-то потерял. Или дома оставил.
— Ты чего? — говорю. — Что с тобой?
— Погоди, — говорит, — не мешай.
И чего-то он себя осматривает и ощупывает и лоб потирает. Потом говорит:
— Я, — говорит, — забыл… Это какая рука?
Я говорю:
— Левая.
— А эта?
— Правая.
— Ну, — говорит, — слава богу! Давай сюда. На эту руку.
— А! — говорю. — Понимаю. На правую. За ручей. К Буденному. Есть такое дело! Топаем, Вася!
Бросил свой бывший ремень и так, понимаете, бодро зашагал, что сам удивился. Но только — недолго.
Немного прошел, и опять, вы подумайте, заскулила мозоль, опять в животе заворчало и заныла спина.
Иду раскорякой и думаю.
«Эх, — думаю, — герой! Аника-воин. Таким из-под пушек лягушек гонять, а не за власть бороться».
А Зыков идет, идет и остановится. Потом остановился и говорит:
— Стой! Ты ничего не слышишь?
— Нет, — говорю.
Остановился. Послушал.
И в самом деле, где-то далеко-далеко как будто горох молотили. Я говорю:
— Что-то трещит.
— Стреляют, — говорит Зыков. Пулеметная дробь. С кольту бьют. Чуешь, — говорит, — как ваши нашим накладывают?
— Да, — говорю, — чую.
Ну, мы тут опять побыстрее пошли. На дорогу вышли. И по пыльной дороге прямо на солнце топаем. А солнце уже садится, уже темнеет, и чем дальше, тем громче — то справа, то слева — бум! бах!
— Ну, — говорит Зыков. — Довольно! Давай сымать эту дрянь.
— Чего, — говорю, — сымать?
— Погоны, — говорит. — Сымай их к бесу. Ша! Хватит! Пофасонил четыре месяца. Не поверишь, брат, на плечах мозоли натер.
— А пора? — говорю.
— Пора, — отвечает. — Вполне. Давайте, — говорит, — господин доктор, я вам первому сыму.
И начинает сдирать с меня деникинские погоны.
Я голову повернул и вижу, что лицо у него злое-злое, как будто он не погоны снимает, а что-то такое грязное делает. А тем более, что булавка попалась ржавая, не отшпиливается. Он ее дергает, а она не лезет.
— А, — говорит, — холера!
Дернул и — прямо с мясом погон оторвал. Прямо такой вот кусок гимнастерки вырвал.
— Есть, — говорит, — один штука. Давай, — говорит, — поворачивайся!
И только второй отцепил и только бросил его куда-то к черту в канаву, — слышим топот.
Опять, понимаете, не успели опомниться, не успели вздохнуть — опять конный разъезд несется.
И прямо на нас.
— Тикай, — говорит Зыков. — Тикай, парень, если жить хочешь.
И так, понимаете, поскакал, будто его стегнули.
И я побежал. Уж не знаю, как я бежал, но только бежал хорошо и от Зыкова не отставал.
А конники, ясно, нас нагоняют. Это в лесу легко убегать от кавалерии, а по гладкой дороге это не очень легко. Все-таки у них ног больше. Лошади все-таки.
Ну, слышу, что ближе и ближе стучат их копыта. И вдруг — трах-тах-тах!
Над самой моей башкой свистит пуля.
Бах! — еще раз…
Как принялись пулять из берданов — спина похолодела.
Зыков мне говорит:
— Милый! Браток!
Я говорю:
— Что?
Он говорит:
— Милый… товарищ! Не отставай…
Гляжу на него: бледный несется, глаза выкатил, на губах пузыри белые, как у лошади.
— Беги, — говорит. — Беги, пожалуйста… Не отставай. Милый…
Ох, не хотелось, как видно, парню обратно к Мамонтову! Видно, и в самом деле хотел он перед смертью Буденного повидать.
Да и мне помирать не хотелось. Я прямо как орловский рысак скакал.
Бежим, понимаете, а вокруг такая пылища, как дым на пожаре. Дороги не видно. И Зыкова мне тоже не видать. А сзади так и трещит:
Бум! Бах! Трах!
Вдруг Зыков мне что-то сказал. Не сказал, а крикнул:
«Ай!»
Или:
«Ой!»
Я не помню.
Я повернул голову и вижу: упал мой Зыков навзничь, лежит на дороге, щека у него в крови, а нос в земле.
А сзади: бах! бах!
Я побежал. Вперед. Не могу. Не бежится. Вертаюсь тогда назад и кричу.
— Зыков! — кричу. — Вставай! Зыков!
А он — не встает. Не шевелится. Землю нюхает.
Хватаю его тогда за плечо. Трясу что есть силы.
— Зыков, — говорю, — хватит трепаться! Вставай!..