Но, ласково положив свою большую сильную ладонь на худенькое плечо Кодарчана, он сказал твердо:
— Я согласен с тобой, Кодарчан, безрассудство — плохо, но ведь я не собираюсь умирать. За эти годы, которые я провел у вас, вы меня кое-чему научили. Пурга сильная, но дойти можно — не сто ведь километров, а только сорок… — Он убрал руку, упрямо закончил: — Надо мне быть в поселке. Обязательно надо!
Кодарчан сморщил бронзовый лоб, сдвинул к переносью разлапистые черные брови, задумался, пытаясь осмыслить услышанное, но, видно, так ничего и не поняв, убежденно, с горечью сказал:
— Однако покойник ты будешь, Николай. Как тебя остановишь?
— Не переживай, Кодарчан. Не будет никаких покойников. Меня ждут живым!
Он торопливо выполз из палатки, волоча за собой рюкзак. В лицо упруго ударил холодный колючий ветер. Тайга шумела, словно штормовое море у скалистого берега. Он повернулся лицом к Толстовскому перевалу, увидев сквозь снежную мглу его смутные очертания, обрадовался. Это был единственный пока ориентир. Однажды, во время весенней кочевки, он, преследуя отбившихся от стада оленей, поднялся на каменистую куполообразную вершину горы Толстой, смотрел оттуда через бинокль на Малкачанскую тундру, на блестевшее вдали море. Увидел в голубой зыбкой дымке очертания поселка, крепко запомнил точное к нему относительно горы направление и теперь размышлял: «Если повернуться к перевалу правым боком, то прямо перед лицом будет находиться поселок».
Он повернулся правым боком к перевалу, надвинул шапку глубже на лоб, заметил, куда дует ветер, — ветер дул в левый висок. С левой стороны торосистое море, справа — бескрайние просторы тундры, но, если идти строго по прямой линии, то через тридцать пять километров, там, где река Яма впадает в лиман, между морем и тундрой тянется неширокая полоска приречного леса, за которой зябко приютился небольшой поселок.
Из палатки вылез Кодарчан. Пряча лицо от ветра, прокричал:
— Очень большой пурга! Не ходи, Николай! Айда чаевать!
Родников упрямо качнул головой.
Кодарчан несколько мгновений смотрел на него испытующе, осуждающе покачал головой, укоризненно сказал:
— Шибка упрямый ты! Смотри — там будет поселок, — махнул он рукой, утверждая уже выбранное Родниковым направление. — Левый сторона — море, правый сторона — большая тундра. Туда-сюда повернешь — покойник, однака, будешь. Шибка хорошо ветер следи, с другой стороны начнет дуть — обманет тебя. Хорошо ветер следи! Иди прямо. Разный дурной мысли из головы бросай. Ты сильный — дойдешь, однака.
— До свиданья, Кодарчан. Через три дня жди меня обратно с гостинцами.
— Ладна, ладна, — закивал Кодарчан и растаял в снежной пелене.
Идти было легко, лыжи почти не проваливались. Он старался меньше петлять среди деревьев, чтобы не сбиться с курса, и все оглядывался на перевал — его контур уже едва-едва различался. Вскоре лес заметно поредел. Вот проплыла мимо и осталась за спиной последняя корявая лиственница. Он храбро побежал в белую тундру, но через несколько шагов остановился, обернулся — и, не увидев леса, похолодел: снег под ногами, вверху, справа, слева — всюду холодный колючий снег. Пронизывающий ветер жестко толкает в бок, стремясь опрокинуть, злорадный хохот, надрывный плач, жуткий тоскливый вой доносит ветер до чуткого уха. Но эти громкие звуки заглушал какой-то тихий всеобъемлющий шорох. Напряженно вслушиваясь, он все никак не мог понять, откуда он исходит, этот непонятный шорох, — он был негромкий, но какой-то неукротимо-зловещий, как шипенье тающей льдины. Наконец он разобрался, что это шуршат бесчисленные песчинки снега, которые гонит ветер по утрамбованным застругам.
Долго стоял Родников в тяжкой нерешительности. В ушах звучал голос Кодарчана: «Везде снег, везде пустой место… Покойник будешь… По-кой-ни-и-ик… у-у-у-у!»
Дико воет пурга, злорадно хохочет, яростно швыряя в лицо колючие песчинки снега. «Вернись, вернись… Покойник будешь, по-кой-ни-и-ик, у-у-у…»
— Не вернусь!
У ног его из-под снежного заструга выбилась рыжая былинка, отчаянно трепещет вся, гнется долу, но не ломается. Вот еще одна такая же смелая травинка. И еще и еще. Он и не заметил, как пошел вперед, приминая лыжами эти сухие рыжие былинки.
…Семь часов идет он без остановки. Семь часов мелькают перед его глазами головки лыж да изредка чахлый куст карликовой березы проплывет мимо. Иногда ему кажется, что он тщетно барахтается в белом холодном облаке, которое несет его словно песчинку куда-то в бесконечную пустоту. Однажды ему почудилось, что ветер незаметно переменился и он идет уже давно не в ту сторону, а гораздо левей, чем нужно. Он остановился, долго озирался, но ничего не видел, кроме белой пустоты. Тогда он стал искать травинку и скоро нашел ее — изогнувшись дугой, она примерзла вершиной к снежному застругу да так и застыла, трепеща, словно стрелка компаса. Он помнил, что все эти двое суток ветер дул с моря, пригнул травинку, а рядом намел свежий заструг. Вон их сколько, свежих застругов, отлогой стороной к морю встречь ветру! Надо идти поперек застругов, поперек травинки, чтобы ветер дул в левый висок.
Он посмотрел на часы: «Ого! Больше семи часов иду, а леса все нет. Неужели по ветру отклонился? Минут двадцать пройду еще и возьму чуть левее. — И вдруг вспомнил слова Кодарчана: «Ходи прямо». — Ладно, Кодарчан прав: нужно до конца выдержать одно направление, буду двигаться в прежнем направлении — прямо».
Через полчаса он обессиленно присел на высокий снежный бугор. Смеркалось. В груди холодно и пусто, а ноги, казалось, были налиты горячим свинцом. Хотелось сидеть так вечно, ничего не делая, никуда не стремясь. По-прежнему, не утихая, бесновалась пурга и снежный песок хлестал по лицу, но он уже не обращал на это внимания.
«Заблудился я, — равнодушно думал он. — Прав был Кодарчан — не нужно было идти в такую пургу. Однако чего же я раскис. Надо вставать!»
Он медленно, неохотно встал, побрел дальше. «Буду идти, пока не упаду. Потом сделаю снежную иглу, заберусь в нее и буду в ней пережидать пургу, как тогда с Хабаровым…» Но что это? В снежной мгле мелькнуло и пропало что-то темное. Откуда силы взялись, рванулся он и побежал к тому месту… Это было дерево, он едва не наткнулся на него. Обняв корявый ствол лиственницы, прижался к нему заиндевелой щекой и стоял так некоторое время, блаженно улыбаясь и чуточку гордясь собой.
Вскоре он подходил к речке, к бывшему Харламовскому плесу. Над ним ровно и мощно гудел спасительный лес.
…Поселок казался вымершим: вдоль единственной улицы по высоким сугробам вихрилась метель, заунывно гудели провода, тусклыми светлячками раскачивались на столбах лампочки.
Очень хотелось, чтобы его увидел кто-нибудь из знакомых, — например, Табаков или хотя бы Андреев. Чтобы они дивились его смелости, а он бы небрежно ответил: «Да что там, пустяки, бывало хуже…» Но никто ему не встретился.
Дарья Степановна, открыв ему дверь, испуганно отшатнулась, но, узнав его, всплеснула руками:
— Ба-атюшки-и! Ах ты, господи! Николка-а… Да что же ты стоишь, сердешный?! Раздевайся скоренько! Мученье-то какое! Ах ты, боже! Ах ты, боже!
Деревянно стукнув, упали на пол рукавицы, шапка, оледеневший на спине бушлат.
Пока он снимал торбаса и умывался, Дарья Степановна суетилась у плиты, жалостливо приговаривая:
— Ах ты, господи! Ах ты, господи! Небось продрог-то весь до последней жилочки? Шутка ли, в такую непогодь сорок километров по тундре отмахать! Ай-яй-яй! Экая глупость! Силком тебя гнали? Или сам удумал? Да провались она пропадом, тундра эта! Прости меня, господи. В прошлый месяц тракторист у нас замерз. В начале зимы приехал к нам из-под Киева. В колхоз вступил, к весне жену с ребятишками вызвать хотел… И вызвал… на похороны свои… Человек-то больно хороший был — непьющий.
— На охоте замерз?
— Да что ты! Дрова вез на тракторе с дальней деляны, где пожар-то был осенью. Там теперь вагончик теплый стоит — лесорубы в ём живут, лес горелый на дрова пилют. Ему лесорубы и говорят: «Погоди ехать-то, ночуй с нами — вишь, пурга зачинает». Он рукой отмахнулся: в баню, дескать, хочу, давно в баньке не парился. Посреди тундры пурга его и накрыла. Через неделю трактор в торосах нашли — вертолетом искали. А сам-то он, сердешный, в тракторе сидел — так сидьмя и застыл…
Умывшись, он ушел в другую комнату, переоделся. Свежее белье и шелковая рубашка приятно холодили кожу. Он подошел к зеркалу, пристегнул галстук, но ворот рубашки слишком туго сжимал горло, и он с сожалением отложил галстук. Дарья Степановна рассказывала новость за новостью, но он слушал ее рассеянно. Он долго и придирчиво разглядывал в зеркале свое обветренное продолговатое лицо с глубоко посаженными карими глазами, недовольно трогал облупленный нос, сжимал и распускал губы, наконец, вздохнув, пришел к выводу, что, конечно, он не очень красив, но зато силен и вынослив, и говорят, что очень добр, а это для мужчины главное.