— Вам кого-нибудь нужно из научных работников или?..
— Мне нужно лаборанта Черныша, — очень уверенным тоном сказала Таня, и даже несколько небрежно это у нее вышло, так что Черныш ответил смущенно:
— Я хотя и не то чтобы лаборант, а…
— Но все-таки это вы — товарищ Черныш? Ну вот, хорошо… А товарищ Стульев здесь?
— Студнев, — поправил Черныш, — механик наш… Вот он.
Тогда Таня сказала важно:
— А я ваша новая лаборантка, — и протянула руку сначала Студневу, потом Чернышу.
Лаборатория понравилась Тане больше всего тем, что в ней никого, кроме этих двух, не было. Она, в середине между Студневым и Чернышом, обошла ее всю, разглядывая приборы, которые Черныш называл привычно правильно. Показывая ей в нижнем этаже подвала коксовую печь на пятьдесят килограммов угля, Черныш сказал почтительно:
— А эта вот печь… Леонид Михайлович наш поехал в Ленинград, так печь эта и осталась вроде сироты. А без него уж, конечно, никто ее у нас довести до дела не может, потому что он сам ее и клал по своим чертежам… Это все его личное устройство.
И еще несколько раз, показывая то и другое из приборов, упомянул Черныш Леонида Михайловича, почему и запомнилось Тане это сочетание имен.
Но она не спросила, кто именно был этот Леонид Михайлович, к тому же ей вдруг подумалось, что может случиться и так: переговорят без нее между собой эти двое профессоров и найдут ее неподходящей… И перед Чернышом, очень говорливым, и перед Студневым, совершенно молчаливым, ей стало стыдно, и она сказала невнятно:
— Ну, мне надо еще переговорить с профессором Лапиным! Пока! — и выбежала из подвала.
В кабинете Лапина, когда она вошла снова, сидел один только Голубинский. Он встретил ее двумя короткими словами:
— Ну как?
И Таня совсем не знала, что на эти два слова ответить, но он продолжал:
— Ставка у нас для лаборантов сто в месяц… Согласны?
Только тут Таня увидела, что она действительно взята на работу, и торопливо положила на заваленный бумагами стол еще и свои бумаги.
II
В небольшом стареньком чемодане Тани, в который вмещалась вся ее собственность, почетное место отводилось плоской жестяной коробочке с весьма дорогими для нее предметами: сухим крабом средней величины, причудливо изогнувшим шею морским коньком и стремительной морской иглою, из которой когда-то все внутренности дочиста были выедены вездесущими муравьями, почему она была теперь хрупкая и почти прозрачная, как сработанная из звонкого желтого стекла. Кроме этого, в том же чемодане хранилась пригоршня разноцветных камешков с пляжа, окатанных морскими прибоями, и бутылочка с морской водой.
Это было все, что оставалось теперь у Тани от огромнейшего, чудеснейшего, голубейшего моря, около которого прошли ее детство и отрочество в небольшом городке, не насчитывавшем и пяти тысяч населения. К этому городку приковали ее мать, служившую в эфирно-масличном совхозе, слабые легкие; она же, Таня, пустилась в широкий свет одна. Тот химический техникум, который она окончила после семилетки, превратился в техникум из профшколы с двухлетним курсом: спешили готовить кадры для новых заводов; на аммиачном же заводе потом она работала всего три месяца. Это было в Донбассе на новом производстве, еще не успевшем обзавестись помещениями для лаборантов. Жить там приходилось в одном бараке с рабочими, которые ночью выходили со своей половины сменять товарищей, неимоверно топая при этом тяжелыми сапогами, а сменившиеся, придя, непременно должны были перед сном заводить радио и слушать его не меньше часу, куря махорку и гогоча. Эти ночные смены, махорка и радио не давали лаборанткам ни дышать, ни высыпаться, и две из них — Фрида Гольденберг и Таня Толмачева — не выдержали и приехали искать работы сюда, потому что из этого города родом была Фрида и тут жили ее родные. Она и нашла для себя работу на второй день после приезда в лаборатории коксохимического завода, где и услышала про возможность для Тани поступить на коксовую станцию.
А коксовая станция в это время явно хирела. Из коренных подвальщиков изредка заходили сюда Зелендуб и Близнюк, несколько чаще Шамов, но у всех набралось много посторонней работы, причем Шамов приглашен уже был читать химию в новый институт, отпочковавшийся от старого горного. Карабашев уехал на работу в Сталино; Конобеева устроилась на одном из подгородных заводов; Лиза Ключарева вышла замуж за пожилого инженера из Луганска, приезжавшего сюда по делам своего завода, и уехала вместе с мужем.
Все это рассказал Тане в первый же день ее знакомства с подвалом словоохотливый Черныш, а когда явился Шамов и, наскоро познакомясь с Таней, начал таинственно обрабатывать уголь бензолом в целях извлечения из него битума, Черныш, вытянувшись перед ним во весь свой длинный рост и сделав самую почтительную, самую внимательную и даже заботливую мину, успел все-таки улучить момент, чтобы шепнуть Тане:
— Ну, пошел опять свои закваски ставить.
Однако Таня поглядела на него нахмурясь: она уже думала поступить именно в этот самый, только что открывающийся институт и в Шамове видела своего будущего преподавателя химии.
Она ждала от него каких-нибудь веских указаний, чем должна она здесь особенно усердно заняться, на что налечь в первую голову, но у него был вид очень спешащего куда-то человека, и он даже забыл с нею проститься, когда уходил. Он показался ей излишне полным; и действительно, перестав заниматься привычными упражнениями с гирями, он в короткое время сильно располнел, как это свойственно атлетам.
На дворе института жильцы устроили для себя волейбольную площадку, и Таня быстро пристрастилась к этой игре, так как в подвале ей теперь, в каникулярное время, почти нечего было делать. Играя, она входила в большой азарт и в крике и задоре ничуть не уступала мальчуганам лет двенадцати — тринадцати, своим частым партнерам. Она и сама была похожа на мальчишку, так как совсем коротко, по-мальчишечьи, стриглась, носила на затылке тюбетейку, черную, восточного стиля, с вышитыми серебряной ниткой полумесяцами, и ходила в каком-то бесполом синем комбинезоне.
Еще что она любила — это купаться в Днепре. Правда, ни Днепр, ни какая другая река в мире не могли бы и в сотой доле заменить ей голубого моря, в котором привыкла она купаться летом по нескольку раз в день; но Днепр все-таки был ей тоже известен с детства по «Страшной мести», и Фрида, которая ходила с нею купаться, удивляясь тому, как далеко она плавала, пророчила ей, что когда-нибудь она непременно утонет, и тогда вставал вопрос — как же она, Фрида, будет смотреть в глаза ее, Таниной, матери, которой должна же она будет написать о ее смерти и которая, конечно, приедет на похороны.
Фрида вообще была очень рассудительна, скромна, и резкие мальчишечьи движения и крики Тани приводили ее в непритворное отчаяние. Она так и говорила ей:
— Ну что ты позволяешь себе делать такое, Таня? Мне приходится за тебя страшно краснеть.
Между тем Таня и поселилась здесь вместе с Фридой у ее родных, на улице Розы Люксембург.
Очень тяжелые годы гражданской войны, голода и разрухи, которые пришлось пережить Тане в самом раннем детстве, сделали ее вообще подозрительно внимательной к незнакомым людям, и этого ничем и никак победить в себе она не могла. Очень оживленная с теми, к кому она привыкла и чувствовала полное доверие, она была дика со всеми новыми людьми, смотрела исподлобья или совсем в сторону, отвечала на вопросы односложно: «да», «нет».
Ей очень не нравилось, когда ее новые товарищи клали ей на плечи руки и заглядывали в глаза, а это бывало часто.
Когда Близнюк в первый раз увидел ее здесь, в подвале, он тут же пустил в дело один из своих ребусов. Когда же она ни одним словом не отозвалась на это и отодвинула его альбом, он, отойдя и прицелившись к ней сильно выпуклыми глазами, быстро нарисовал на нее карикатуру, обратив наибольшее внимание на ее волосы, по-мальчишечьи торчащие в разные стороны. Карикатуру эту с комической ужимкой он поднес ей, но она на обратной стороне листка очень похоже изобразила его самого в виде лупоглазой лягушки, поднявшей голову из-за смятых камышей. Однако, когда Близнюк пришел от этой ее способности в такой восторг, что обнял ее плечи и прижал свою толстую щеку к ее вихрам, она мгновенно вскочила и крикнула: «Это что такое?» — и блеснула глазами на него так ярко, что Близнюк тут же от нее отошел, выпятив губы.
Мать Тани, Серафима Петровна, часто писала ей письма. Она служила в конторе большого, раскинувшегося на несколько окрестных деревень совхоза, занятого не только выращиванием лаванды, розмарина, казанлыкских роз, для которых климат и почвы южного берега Крыма оказались вполне пригодными, но и выгонкой из них масел. В письмах к Тане она не раз жалела о том, что хотя у них работает десятка два агрономов, но химичек почему-то совсем нет в штате работников совхоза, а то они снова могли бы зажить вдвоем. Впрочем, как ни любила Таня голубое море и мать и как ни нравился ей запах казанлыкских роз, оставаться всю жизнь только лаборанткой Тане все-таки не хотелось.