Иосиф Герасимов
Вне закона
(Авторский сборник)
Преступление, совершенное в ночь на 28 мая 1984 года в шестидесяти километрах от Москвы, не получило широкой огласки, о нем не писали газеты, да и в городе говорили недолго, хотя преступник был найден, состоялся суд, но обо всем этом постарались забыть. Кроме, разумеется, тех, кто пострадал и не смирился, что еще одна мрачная тень позора легла на дни тревожного безвременья.
В ту пору люди по утрам, включая радио, прислушивались к музыке, и любой концерт симфонического оркестра настораживал, как тайный знак о смерти одного из тех, кто стоял по праздникам на трибуне у Кремлевской стены и жестом старческой руки приветствовал колонны разуверившихся людей, но все еще не расстающихся со слабой надеждой на чудо. Тревога была всеобщей, магазинные прилавки оставались полупустыми, усилились слухи — урожая хорошего ждать нечего, и на рынках цены поползли вверх.
Белоголовый больной старец, проживший долгую жизнь канцелярского чиновника, занял самый верхний пост в государстве, за ним не числилось никаких подвигов — ни ратных, ни трудовых, хотя на груди сверкали три золотые звезды; вознесение его было таинственным, но не вызывало особого любопытства; с телевизионных экранов он блаженно улыбался веснушчатым лицом, изредка произнося дежурные слова о неизбежности экономического взлета. Все понимали: он пришел управлять делами огромной страны ненадолго и вряд ли сумеет внести в жизнь какие-либо перемены. Усталость сонной паутиной затягивала горизонт, ожидание приводило в уныние, а то и к бесшабашности, разгулу, пьяным кутежам, стражи порядка выходили из доверия. Быстро старились души людские, ведь давно известно: не время, а безвременье ведет к дряхлости. Состарившаяся душа не способна ни удивляться, ни содрогаться. Поэтому-то, наверное, и свершившееся в ночь на 28 мая не вызвало заметного волнения в городе.
Что же касается тех, кто вовсе не знал о происшествии, хотя затем оказался причастным к нему, те жили в привычном неспешном ритме, который нарушен был в какой-то мере предыдущим годом, но не настолько, чтобы изменить сам образ существования. К таким относился и Николай Евгеньевич. Он подходил к шестидесяти, но не ощущал в себе признаков старения, его худощавое тело было подтянуто, без складок на животе, седина в темных пышных волосах пряталась незаметно, он не придавал ей значения — так выглядят и сорокалетние — и производил впечатление человека радушного, открытого, с губ редко сходила тонкая улыбка, и серые глаза смотрели с лаской. Однако с кем бы он ни встречался, тот чувствовал — Николай Евгеньевич человек твердый и сокрушить его волю, даже поколебать, вовсе не легко.
Вечером перед 28 мая он вернулся, как обычно, в семь часов, жены дома не было — в последние годы он не очень-то интересовался, куда она исчезает, — собрался ужинать, и тут произошло событие, заставшее его врасплох. Вообще-то он уверовал — никакой неожиданности для него не существует. Что бы на него ни свалилось, какое бы коварное дело ему ни подсунули, он тотчас найдет решение. И все же… все же случившееся привело его в такое замешательство, что чуть было его не охватила паника, Николай Евгеньевич едва преодолел себя.
Тут надо знать, что министерство, которым руководил Николай Евгеньевич, не было из тех, кого числили в первом эшелоне, оно, пожалуй, не значилось и во втором, конечно, в обоз его не воткнешь, но все же… В первом эшелоне шли могучие фигуры, их имена не сходили со страниц газет, они становились известными как авторы глобальных проектов, сулящих небывалую добычу энергии или самых важных для индустрии материалов. За эти проекты их щедро награждали, кое-кто из них утверждался в науке, получал академические звания, им выделяли из государственной казны основные суммы и фонды. Не только Николай Евгеньевич, были и другие министры или люди науки, которые понимали — проекты обещанного не принесут, огромные расходы, рассчитанные на много лет вперед, вряд ли окупятся в течение жизни авторов, но идти войной на китов первого эшелона или выражать сомнения по поводу их деятельности было бесполезно да и опасно. Они умели объединяться и двигались как слоновье стадо: попадешься под ноги — сомнут. Даже когда их ругали, то ругань оборачивалась в их же пользу, никто не хотел с ними конфликта, и потому после ругани следовали поблажки, а то и награды.
Но отрасль, которую вел Николай Евгеньевич, должна была существовать, ей необходимо было утверждаться, и она утверждалась, пока не наступило время, а оно подошло словно бы исподволь, и обнаружилось — без их изделий не может работать в нынешних условиях никто.
А потом… Потом началось падение китов. Они низвергались с грохотом, за их могучими фигурами обнаруживалась пустота обещаний и убогость проектов, приводивших к разрухе добытого прежде. Их меняли срочно, иногда торопливо, чаще выдвигая вперед директоров заводов, показавших в тяжких условиях свою дееспособность, или начальников трестов. Но ведь и впрямь есть предел компетентности. Отличный директор не всегда мог взять на себя отрасль, да еще если она в плачевном состоянии. Замены кое-что сдвинули. Кое-что, а не всю ситуацию. Появились успокоители: не все сразу, вот приглядятся люди, обдумают, выйдут со своими планами…
А Николай Евгеньевич продолжал свое дело. Конечно, не все у него было хорошо, но жил он в радостном ощущении свободы, поднимался с этим чувством и ложился, словно сбросил с себя тяжелейшую, сваренную из непробиваемого металла одежду, и задышал легче и глубже…
Едва он, собравшись поужинать, направился в столовую, где молчаливая Марфа накрыла на стол, как раздался телефонный звонок, это был тот самый аппарат, трубку с которого нельзя было не снять; все же он подошел не спеша, сказал:
— Слушаю.
И удивился, узнав хриплый, густой голос Крылова, директора московского завода; тот звонить по этому телефону не должен был, хотя и ходил у Николая Евгеньевича в доверенных лицах.
— Шеф, — хохотнул Крылов, — я тут рядышком. Если позволишь — загляну. Есть вопрос…
Николаю Евгеньевичу это не понравилось, однако же он прикинул: коль Крылов звонит по этому телефону да домой в такой час — значит, принять его надо.
— Заходи.
Николай Евгеньевич крикнул Марфе, что будет гость, пусть подаст еще прибор да не жмется, достанет из холодильника икры и осетрины: Крылов был толст, вальяжен, носил лохматую, не очень опрятную, как у попа, бороду, любил вкусно поесть.
Он явился минут через десять, прошел в столовую — так указала ему Марфа, увидел накрытый стол, чуть не хрюкнул от удовольствия, приподнял пакет:
— А я со своим горючим. С пустыми руками посчитал — негоже.
— Да этого добра у меня достаточно, — отозвался Николай Евгеньевич. — Садись, я еще не ужинал.
Крылов ловко открыл пакет, поставил на стол выдержанное доброе виски, тут же широкой лапищей крутанул белую пробку; он вел себя бесцеремонно — впрочем, всегда был таким. Николай Евгеньевич ему спускал, потому что от Крылова часто исходили дельные советы. Было время, когда Николай Евгеньевич предложил ему перебраться в министерство в замы, но Крылов решительно отверг: я хозяин и у меня в руках натуральная продукция, а не бумажки, и это Николаю Евгеньевичу понравилось. Авторитет у этого бородача на заводе был непререкаемый, правда, слыл он матершинником и анекдотчиком, никого и вроде бы ничего не боялся, но с горкомовскими работниками не задирался, однако близко к себе не подпускал, дома для рабочих строил, нужное число квартир без всякой натуги горисполкому отпускал, наверное, и чем-то другим помогал, но, когда бывали авральные дни, никого из посторонних на заводе не терпел, и с этим мирились.
Крылов разлил виски по фужерам, быстро наложил себе в тарелку разной еды, словно был в этой квартире хозяин, спросил:
— Рванем?
Николай Евгеньевич усмехнулся: «Бурбон и есть бурбон», однако выпил с охотой. Виски привычно обожгло горло, он запил боржоми, неторопливо закусил:
— Ну, и что это ты ко мне эдаким манером ворвался?
— Пустяковое дело, — хохотнул Крылов, губы его были так густо обрамлены волосами, что он, закусывая, широко раскрывал рот и глубоко совал туда вилку, все же делал он это опрятно — крошки не падали на бороду.
— С пустяком можно было бы и по телефону.
— Э-э, нет, — опять хохотнул Крылов, — тут такой пустяк, что чужих ушей не любит.
— Так ты же к такому телефону добрался.
— Ого, иначе ты бы и трубку не снял. Знаю твой норов. А уши у каждого телефона есть.
Николай Евгеньевич нахмурился, он таких разговоров не любил.
— Ну, давай свой пустяк.
— Да вот, понимаешь, понять хочу, почему ты итальянцев невзлюбил?