Дэниел Уоллес
Мистер Себастиан и черный маг
Моим детям: Эбби, Лилиан и Генри
Дорогая!
Я должен рассказать тебе кое-что.
После того как мы похоронили твоего Генри и пришли домой, я вернулся в Алабаму. Обязан был. Мучительная неизвестность погнала меня туда. Там я имел возможность поговорить с теми, с кем Генри работал последние несколько лет, — его друзьями, бывшими с ним до конца. Ты когда-то видела их. В те времена они казались нам такими невероятными, правда? Как они смотрели на нас — почти онемев от печали, словно мы явились в их мир из глубины какого-то дурного сна. Однако я знал, им есть что рассказать, и вернулся в надежде, что они заговорят, и они заговорили. Они оказались очень дружелюбными и общительными, чего совсем не ожидаешь от людей столь своеобразных занятий и исключительных свойств. Помнится, тогда я сказал тебе, что уезжаю по делам в Саванну, — это была ложь, за которую теперь прошу прощения. Но я хотел узнать о Генри все, что возможно. Постоянно думал о нем. Был не в силах забыть выражение его лица в тот последний день. Оно преследует меня во сне и, знаю, будет преследовать в смерти. Я ни в чем не повинен. Но у меня такое чувство, будто я оказался посреди бескрайнего океана в спасательной шлюпке, в которой место только нам двоим, и Генри плывет рядом, взывая ко мне, простирая руки, — а я ничего не могу сделать, лишь только смотреть, как он тонет.
В этих моих записках — все, что мне известно. Мы никак не предполагали, что наша жизнь сложится так, как она сложилась; уверен, что и Генри не предполагал и не хотел того, что послала ему судьба. Отличие в том, что нам повезло, тогда как Генри — нет. В глубине души хочется, чтобы Генри остался навсегда загадкой, но в конце концов все же лучше, когда мы как можно больше знаем о человеке, видим, что у него внутри, особенно если речь идет о собственной нашей семье — людях, порой самых загадочных среди всех наших знакомых. Придет день, и твой сын, а мой внук, возможно, прочтет эти записки. Мне думается, важно, чтобы он узнал историю Генри и о нашей роли в ней. Я ни в чем не повинен, но все-таки надеюсь, что ты сможешь простить меня.
Джеймс
20 мая 1954 года
Иеремия Мосгроув — хозяин «Китайского цирка Иеремии Мосгроува» — принял Генри Уокера в труппу четыре года назад, ровно в середине двадцатого столетия, принял чуть ли не сразу, как только тот вошел в его кабинет: ему нужен был маг. После Руперта Кавендиша представления почти уже год проходили без мага. Сэр Руперт Кавендиш, как он именовался на афишах, был искусным фокусником — то есть пока не утратил ловкости рук. Некоторое время его еще держали с номером, в котором он угадывал вес и возраст добровольцев из публики. Но он всегда оказывался чересчур проницателен и скоро уже не мог никого выманить на арену. Последнее, что слышал о нем Иеремия, — это то, что он устроился на птицеферму, потрошить кур. А потом и вовсе как в воду канул. Но какой же цирк без мага? Его и цирком-то нельзя назвать.
Прежде чем стать хозяином, Иеремия — исполин, почти сплошь заросший волосом, — был Человеком-Медведем: лишь кончики пальцев да блеск щек свидетельствовали, что у него все-таки не звериная шкура, а человеческая кожа. Однако и он имел заветную мечту, и, когда предыдущий хозяин цирка умер (естественной смертью, что удивительно в этом мире потешных уродов и потешных несчастий), Иеремия, используя свой устрашающий вид и словесные убеждения, взошел на трон, который с тех пор не покидал. Ничего не изменилось в цирке за время его правления, кроме названия: хотя в труппе никогда не бывало ни единого китайца, Иеремии нравилось, как это звучит. Так что это был «Китайский цирк».
В день, когда появился Генри, кабинет Иеремии состоял из куска фанеры, положенного на двух деревянных лошадок и служившего ему столом, и единственного стула, — ни стен, ни потолка, а под ногами вместо ковра солома да конский помет на краю поляны, которую он облюбовал для представления. Генри появился ниоткуда. Позже кто-то рассказывал, что видел, как он в одиночестве бредет издалека по дороге, кто-то — как он выбирается из лощины, — историю его таинственного появления, завершившуюся столь же таинственным исчезновением четыре года спустя.
— Покажи-ка, что ты умеешь делать, — сказал ему Иеремия, весь из себя такой занятой.
Но у Генри — изможденного, дрожащего — ничего не получалось. Карты старой колоды, которую он вынул из кармана, посыпались, как конфетти, выскользнув из его трясущихся пальцев. В конце концов ему удалось открыть нужную карту, извлечь из воздуха цветок, превратить воду в вино. Но дело в том, что внешность у него была мало сказать впечатляющей: высокий, худой, мрачный — и черный. Чернокожий с зелеными глазами, негр, потому-то Иеремия все же взял его. Не мог не воспользоваться такой удивительной приманкой для своего цирка. Ведь что такое маг, право слово? Ничто, как обыкновенная корова — ничто. Но негр-маг или, скажем, корова о двух головах — совсем иное дело. Даже лучше, чем китаец-акробат. Иеремия чувствовал, что неспособность Генри продемонстрировать что-нибудь по-настоящему сногсшибательное (Генри видел в этом своего рода бессилие, наступающее после многолетней активности) на самом деле может обернуться в его пользу, по крайней мере в маленьких южных городишках, где Иеремия добывал средства к существованию. Итак, Иеремия взял его в труппу и не ошибся в расчете. Было уморительно смотреть, как не удаются трюки негру. Это утверждало в публике чувство собственного превосходства. Белый иллюзионист, который выступал бы подобно Генри, то есть путался бы в картах, ненароком придушил птичку в кармане, а распиливая женщину, едва взаправду не распилил ее (ее перебинтовали, и все обошлось), представлял бы собой печальное и жалкое зрелище обыкновенной бесталанности. Но Генри, Негр-Маг — совершенно невообразимый негр-маг, — это была потеха, которой публика не могла насытиться. Каждый вечер он собирал полный шатер.
*
В тот вечер, когда Генри повстречал трех юнцов, они не в первый раз пришли на представление, а уже в третий. Они успели намозолить ему глаза и надоесть своей болтовней, так что он сразу узнал их. Их звали Тарп, Корлисс и Джейк. Всем им было под девятнадцать. Тарп — жилистый, злой и беспощадный. Корлисс — гора жира и мышц, здоровенный, как лошадь, но без ее ума. И Джейк. Тихоня. Младший брат Тарпа. Джейк не причинит вам особого вреда, но и не поможет, боясь своего неукротимого брата и мощного Корлисса. Каждый вечер они подсаживались поближе и сейчас устроились в самом первом ряду. Шатер, в котором выступал Генри, был невелик — не то что у остальных, даже у толстухи, — зато битком набит, а это приносило небольшое материальное вознаграждение или, по крайней мере, слабое моральное удовлетворение. Когда Генри просунулся сквозь занавес и поливал из ведерка сухой лед в ведрах, заранее незаметно расставленных в стратегических точках вокруг помоста, он тешил себя иллюзией, что сейчас, когда он в ударе, его непременно ждет успех. Иллюзия составляла всю его жизнь.
Представление началось. Выходу Генри предшествовало облако тумана, стелющееся по помосту в свете трех фонарей, вспыхнувших на шестах, к которым они были привязаны веревкой.
Его номер, если можно назвать его таковым, был пародией на выступление иллюзиониста, каким все его себе воображают. Генри был в шикарном черном фраке, ослепительной манишке, галстуке-бабочке, высоком цилиндре — все как положено. Иногда уже одно это вызывало смешки в публике. Но Иеремия настаивал на подобном маскараде. «Соответствуй образу, — сказал он. — Даже если маг ты никудышный».
Выражение лица Генри усиливало комический эффект. Оно было убийственно серьезным. Никаких улыбок, расточаемых публике при выходе. Улыбки были позже. Красивый, как всякий человек, черный или белый, которого жаждешь увидеть, он покорил их всех одним своим видом. Ему свойствен был магнетизм. Высокий, широкоплечий, с тонкими, как ходули, ногами. Лицо худое, настолько худое, что можно было выделить его составные части: высокие скулы, твердый подбородок, широкий лоб. Длинный острый нос. Но что гипнотизировало, так это глаза: миндалевидные и зеленые, изумрудно-зеленые. Каждый вечер Генри ждал, что именно в этот раз вновь ощутит былое могущество. И хотя никогда ничего не происходило в мгновения перед выходом на сцену — ни душевного подъема, ни преображения, одним словом, никакого чуда, — Генри, когда это случится, если все-таки случится, хотел быть к этому готовым. Хотел быть на высоте. И всегда на это надеялся, отчаянно надеялся, по крайней мере в мгновения перед выходом, даже когда надеяться было абсолютно бесполезно.
Это было лишь воспоминанием, но ярчайшим, о времени, когда он обладал могуществом, какое никто и помыслить не мог превзойти. Те дни остались далеко позади, в иной жизни. Но память о них жила в его глазах, в бесстрашном выражении лица, в самой его позе. Он был попросту горд. И это тоже потешало собравшуюся толпу.