Владимир Кунин
Пилот первого класса
Герои этой повести — ее авторы.
Каждый из них будет сам рассказывать о себе и о том, что происходило на его глазах. Иногда об одном событии мы услышим от нескольких человек, и, как это бывает обычно, оценки окажутся неодинаковыми. Тогда мы, естественно, сами попытаемся понять истину и на какое-то время станем участниками этих событий.
По всей вероятности, в рассказе одного мы услышим уже знакомые интонации другого: кому-то покажется, что эти люди очень похоже острят, негодуют, радуются...
Это происходит потому, что герои нашей истории тесно и неразрывно связаны друг с другом, служат одному и тому же делу и веруют в одну и ту же высшую силу — в авиацию...
По хорошей погоде метрах в пятистах от земли потихоньку топает самолет под названием «Ан-2»...
А в кабине его, там, где должны сидеть два пилота, сижу я один, командир отдельной Добрынинской авиаэскадрильи, товарищ Селезнев Василий Григорьевич.
Мне тридцать девять — тот самый возраст, когда человека моего склада начинает тянуть на кокетливую беспощадность к самому себе и мучают постоянные попытки разглядеть собственное нутро.
Про таких, как я, женщины говорят «представительный мужчина». За последние несколько лет я слегка располнел. Но рост у меня вполне приличный — сто восемьдесят два, и эта полнота меня ничуть не портит. Вот разве только лицо, когда я надеваю наушники, становится чуточку бабьим. Дужка наушников плотно прижимает волосы, приплюскивая голову сверху, а сами наушники расширяют мою физиономию. И хотя я понимаю, что это всего лишь оптический обман, этот обман мне не очень нравится.
Вообще-то на «Ан-2» одному летать не положено, но вторых пилотов у нас почти всегда не хватает, а у меня есть специальный допуск — разрешение летать одному. Такие разрешения даются только очень хорошим летчикам. Очень опытным. А я как раз именно такой. И хороший, и опытный.
Год тому назад со мной в несколько рейсов ходила одна пожилая москвичка — специальный корреспондент столичного журнала. Не знаю, что ей там поручила редакция — то ли «вести из глубинки», то ли «портрет современника», то ли еще что-нибудь в этом роде, но получилось у нее вполне пристойно, хотя и слегка по-дамски: «... Его профессионализм угадывается по мелочам: по тому, как он сидит за штурвалом — легко, свободно; по расслабленному галстуку и расстегнутому воротничку рубашки; по спокойным, внимательным глазам Селезнева; по тому, как он смотрит на землю, на приборы, как красиво, почти незаметно работает штурвалом, как привычно передвигает рычаги сектора газа и шага винта на пульте. Даже по тому, как он говорит с Землей: ларингофоны у него не застегнуты на шее, а просто висят на штурвале. И когда нужно сказать что-то Земле, Селезнев снимает их, прижимает к горлу и, поглядывая на горизонт, говорит Земле всякие свои авиационные слова. Вот, пожалуйста: что-то пробормотал в ларинги, улыбнулся, посмотрел на приборы и, насвистывая, начал снижение...» Ну и так далее...
В общем, все довольно грамотно, о нас пишут куда хуже. Не ругают, а просто пишут бездарно — барабан и литавры. Есть несколько профессий, которые ругать в печати не принято. Ну и наша в том числе... Так что эта журналистка еще оказалась на высоте. Занятная она… Очень занятная. Мы с ней на одной «точке» часа два просидели — мне вылета не давали, погода расхандрилась, — так она мне рассказала, как в сорок втором году она Омскую бронетанковую школу кончала и механиком-водителем на «Т-34» до Студзянок дошла — это около ста километров от Варшавы...
Когда журнал с ее статейкой вышел, я, конечно, от начальства легкий втык получил и за расслабленный галстук, и за расстегнутую рубашку, и за ларингофоны, висящие на штурвале. У нас такие штучки не очень любят. Ни для кого не секрет, что и то, и другое, и третье имеют место, но дело это наше, келейное, и предъявлять свою расхлябанность широким слоям трудящихся нечего! «В смокинг вштопорен, побрит что надо...» — вот показательный образ сотрудника Министерства гражданской авиации. А то, видите ли, ему ларингофоны на шее лень застегнуть!..
... Пора начинать снижение. И пока самолет будет терять высоту, в моей голове пронесутся легкие и приятные мысли, совершенно не мешающие отсчету оставшихся до земли метров и не отвлекающие от такого сложного момента, как посадка. «И это еще одна из черт высокого профессионализма Василия Григорьевича...» — как написала бы эта столичная журналистка.
А думаю я в первую очередь о самом себе. И обо всем остальном, что связано со мной самим. Однако мысли мои, столь четко направленные только к собственной персоне, не должны ни у кого вызывать даже малейшего раздражения. Я обладаю достаточным запасом юмора, и прекрасная ироничность защитного цвета, с которой я воспринимаю все свои достоинства и успехи, дает мне право думать о себе как угодно и сколько угодно.
Три года назад я привез в этот чистенький, ухоженный городок Катерину — ей тогда было двадцать семь, трехлетнюю Ляльку, несколько чемоданов и приказ начальника территориального управления гражданской авиации о моем назначении командиром отдельной Добрынинской авиаэскадрильи.
С легкостью, удивительной для большого города и абсолютно естественной для маленького, Катерина сразу же получила место врача эскадрильи, а Лялька — с невероятным трудом, что характерно для маленьких городов, — место в детском саду.
Я знал, что в управлении меня считали лучшей кандидатурой на должность командира вновь организованного подразделения. У меня были прекрасный послужной список, большой налет часов, значительный опыт работы в сложных горных условиях, где истинная высота полета зачастую на полторы-две тысячи метров меньше приборной, и еще масса необходимых для командира достоинств. Я был исполнителен и неназойлив, я не досаждал начальству рапортами о переводе в «большую» авиацию, точно следовал всем инструкциям и наставлениям и был морально устойчив.
Кроме всего, я принадлежу к той счастливой категории людей, которые в одинаковой степени нравятся и мужчинам, и женщинам. И, что самое главное, я научился так легко и незаметно пользоваться своим обаянием, так тонко сделал его основным принципом общения и с начальниками, и с подчиненными, что и те и другие не могли на меня нарадоваться. Причем, ведя себя таким образом с начальством, я не преследовал никаких корыстных целей. Просто я доставлял удовольствие начальству иметь такого подчиненного, как я.
Ну а мои подчиненные уже через год стали приписывать мне целый ряд благородных поступков, которых я не совершал, смелых, лихих словечек, которых я не произносил, и удивительных историй, в которых я не участвовал. Это ли не признание авторитета командира?! Мало ли подобных примеров знала история?
Когда же слухи об этих словечках и поступках доходили до моих собственных ушей, я начинал так весело отказываться от них, так был ироничен к самому себе, что люди уходили от меня совершенно покоренные мною и убежденные в том, что именно я и есть истинный герой всех этих легенд... Так мудро, ничем не отягощая свою совесть, я выигрывал раунд за раундом.
... Когда до земли оставалось метров триста, слегка тряхнуло двигатель. И тут же со мной произошла обычнейшая история: малейшие изменения в режиме работы мотора чуть ли не коренным образом меняют направление моих мыслей. Я начинаю думать о паршивой ремонтной базе, о размытых посадочных полосах в колхозах, о близкостоящих высоковольтных линиях, о нехватке вторых пилотов и о том, что моя эскадрилья не такое уж «общество взаимного восхищения», как это может показаться со стороны...
Я думаю о Сергее Николаевиче Сахно, которому уже пятьдесят пять, и он, кажется, плохо видит, а все еще летает, и каждый год буквально чудом, одному ему известным чудом, продирается сквозь медицинскую комиссию... Я думаю о его жене, Надежде Васильевне, нашем радисте, у которой никогда не было детей и которая все свое нерастраченное материнство перенесла на старого и седого Сахно.
О Димке Соломенцеве, об этом молодом щенке, пилоте с «Яка-12». Наш, как говорится, «позор семьи». Ужасное дитя века, перед которым сложили бы все свое педагогическое оружие и Песталоцци, и Ушинский, и Макаренко.
Я думаю о недавно пришедшем к нам очень хорошем летчике Викторе Кирилловиче Азанчееве...
О своей жене Кате.
Об Азанчееве и о Кате...
Чтобы не думать об Азанчееве и Кате, я настойчиво и трусливо заставляю себя думать о размытых посадочных полосах и паршивой ремонтной базе.
Что-то начало такое происходить, чего я никак не могу понять и во что никак не могу поверить... А может быть, я все это напридумывал? И нет там ничего такого, а я себе уже черт знает что вообразил...
... Я заложил крен и так точненько вышел на прямую, что просто любо-дорого!..
Последнее время я стал болезненно чуток к явлениям, так сказать, второго плана. Меня почти не волнуют события, развивающиеся открыто, — будь они приятными или неприятными. Но вот я, например, утратил многолетнее и привычное ощущение крохотной радости возвращения на свой аэродром. И это меня пугает. Я напряженно пытаюсь обнаружить скрытый смысл в любой невинной фразе, я тщетно стараюсь поймать любопытствующий взгляд, устремленный на меня, я беспричинно нервничаю и все время себя сдерживаю — и от этого нахожусь в состоянии постоянного напряжения. И это очень противно. От всего этого испытываешь буквально физическое недомогание.