Грегуар Делакур
Ничего, кроме счастья
Девушке, что сидела на капоте машины. Окрыленный ею, я долетел до Дамбо.
Не трясите меня, я полон слез.
Анри Кале. Медвежья шкура
Grégoire Delacourt
ON NE VOYAIT QUE LE BONHEUR
© 2014 by Editions JC Lattès
© Хотинская Нина, перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Жизнь человеческая, кому, как не мне, это знать, стоит от тридцати до сорока тысяч евро.
Жизнь; шейка наконец раскрылась на десять сантиметров, дыхание все чаще, рождение, слезы, радость, боль, первое купание, первый зуб, первый шаг; новые слова, падение с велосипеда, пластинка на зубах, боязнь столбняка, шутки, кузены, каникулы, аллергия на кошачью шерсть, капризы, сладости, кариес, и уже первая ложь, и косые взгляды, смех, восторги, скарлатина, нескладное тело растет во все стороны, уши слишком велики, мутация, эрекция, дружки, подружки, выдавленные угри, предательства, спешим делать добро, хотим изменить мир, поубивать негодяев, всех на свете негодяев, и похмелья, и пена для бритья, любовные горести, любовь, желание умереть, экзамены, студенчество, Радиге[1], «Роллинг Стоунз», слушаем рок, нюхаем клей, любопытство, первая работа, первая зарплата, попойка по этому поводу, женихаемся, женимся, первый поход налево, и снова любовь, потребность в любви, нас милуют, дурманят нежностью, и уже есть что вспомнить, и время вдруг течет быстрее, затемнение в правом легком, больно мочиться по утрам, и снова ласки, кожа, каждая пора кожи, подозрительная родинка, потрясения, сбережения, как хочется тепла, и планы на потом, когда они вырастут, когда мы снова будем вдвоем, путешествия, синева океана, blood and sand[2] в баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще, улыбка, свежие простыни, запах чистоты, снова вместе, и естество твердое, твердокаменное; жизнь.
От тридцати до сорока тысяч евро, если вас задавили.
Двадцать – двадцать пять тысяч, если вы ребенок.
Чуть больше ста тысяч, если вы были в самолете, в котором разбились вместе с вами еще двести двадцать семь жизней.
Сколько же стоили наши?
Очередное «Досье на экране»[3] посвятили делу Линдберга[4], и мы говорили о нем в школе. Мне было девять лет. Нам рассказали, как похитили младенца двадцати месяцев от роду, пухленького, кудрявенького, как потребовали выкуп; пятьдесят тысяч долларов, целое состояние в 1932 году. А потом – ужас. Выкуп заплатили, а Чарлза Августа нашли мертвым, полуразложившимся, с тяжелым переломом черепа. Преступника поймали и казнили на электрическом стуле, а мы все тряслись от страха, возвращаясь в тот день из школы. Многие бежали; я тоже торопился, то и дело оглядываясь, и пришел бледный, дрожащий, мокрый как мышь; сестренки смеялись надо мной: он упал в лужу, упал в лужу, вот дурак-то. Им едва минуло пять лет. Мама сочла мое состояние плачевным и раздавила в пепельнице ментоловую сигарету, не спеша, даже с удовольствием. Я бросился ей на шею, и она слегка отпрянула. Как будто удивилась. В нашей семье не принято было лизаться, мы не знали ни ласковых жестов, ни нежных пушистых слов. У нас чувства оставались там, где им место: внутри. Если бы меня похитили, спросил я ее, весь дрожа, вы с папой отдали бы ваши деньги? Спасли бы меня? Ее глаза, два недоумевающих шарика, вдруг просияли, стали больше, а потом она улыбнулась, и улыбка ее, оттого что была редкостью, показалась мне особенно прекрасной. Ее пальцы отодвинули прядь моих волос. Лоб у меня был холодный. Губы синие.
Конечно, Антуан, прошептала она. Мы бы жизнь отдали за тебя. Всю нашу жизнь.
И мое сердце угомонилось.
Но меня не похитили. Поэтому им не пришлось отдать за меня жизнь. И никто меня не спас.
Обалденная, говорю тебе. Нашел ее по Интернету. Дрейфил, правда, поначалу, чего только в голову не лезло. Типа заснимут меня, чтобы потом шантажировать. Или дадут в морду, обчистят, снимут часы, выбьют зубы. Чуть в штаны не наложил от страха. А ведь мне под сороковник, как и тебе, Антуан, сам хоть кого могу отоварить, теперь, ну, ты понимаешь, о чем я. Но тут было совсем другое дело. Когда пришел, честно, душа в пятки. Кодовый замок, подъезд тесный, темный. Пахнет жратвой, это в одиннадцать-то утра, лестница сырая, все как в грошовом фильме. Пятый этаж. Сердце зашкаливает. Тридцать восемь годков, не мальчик уже. Надо бы спортом заняться, хоть велосипедом что ли. Говорят, полезно для дыхалки. А то уж думал, сердце разорвется. Ты только представь Фабьенну над моим трупом. Какого черта он тут делал? Нет, какого черта мой муж тут забыл в одиннадцать утра, мать твою? В доме, где путана живет на пятом этаже. Ну, сбавил я темп. На четвертом остановился передохнуть. Раздышался. Как старый пес, что сидит, вывалив язык, пока ты не запулишь теннисный мячик далеко-далеко ему назло. Не люблю я собак, псиной от них разит в дождь. И потом, дряхлеют они быстро, собаки, раком болеют, усыплять их приходится. Короче. На пятом четыре двери, хрен знает, какая мне нужна. Но одна открыта, вернее, приоткрыта чуть-чуть. Иду туда, тихонько, осторожно, душа по-прежнему в пятках. У меня ж ни за что не встанет, думаю. А она прямо за дверью. Блин, маленькая такая, на свою фотку в Интернете ни фига не похожа. Но улыбка ничего, славная. Это даже не квартира, просто комнатушка, полутемная, кровать и больше ничего. Ну, компьютер там, коробка бумажных платков. Сунул я ей восемьдесят евро, она пересчитала и – хоп! – припрятала по-быстрому. Потом подходит ко мне, ширинку расстегивает. Типа что время терять. Я оглядываюсь. Все чисто. Никаких красных глазков камер. Ничего. Сырость, нищета, и только. Вообще-то, повезло мне, что Фабьенна этих вещей не любит. Потому что я и попросить-то не могу, вульгарно как-то кажется. Сделай мне минет. Это разве слова любви? Фелляция – тоже не катит. Даже смешные словечки, типа «французский поцелуй», – все равно. Смешно, ага, «французский поцелуй», но это не слова любви. Я мою жену люблю и не стану говорить ей мерзости. Так что малышка – вот она для чего, для моих слов, что в глотке застревают. Чтобы трусость эту мою спрятать. Мы ж, мужчины, зажатые, сам знаешь. А так мне за восемьдесят евро суперски отсосут, и Фабьенна не в обиде.
ФФФ допил последний глоток пива, вздохнул, смакуя свое крошечное удовольствие, аккуратно поставил кружку и посмотрел на меня. Приподняв брови, улыбнулся мне одними глазами и встал.
Оставь, я сам, сказал я, когда ФФФ потянулся к карману.
Спасибо, Антуан. До завтра.
И я остался один.
Я закурил новую сигарету, глубоко затянулся. Дым обжег горло, грудь; голова приятно поплыла. Подошла официантка, убрала наши пустые кружки. Я заказал еще одну. Не хотелось опять домой, в мою пустую жизнь. У нее было красивое личико, красивый рот и тело ничего себе. Моложе меня раза в два. Но я не посмел.
Мои родители хотели ребенка, чтобы поскорее стать семьей, то есть парой, которой не задавали бы вопросов; ребенка, чтобы держать определенную дистанцию между ними и миром. Уже тогда.
Вернувшись из роддома, мама сразу же водворилась в свою комнату и снова закрывалась в ней, чтобы курить ментоловые сигареты и читать Саган. Очень быстро она вновь обрела легкую фигурку писательницы, эту благодать двадцати лет. А когда она выходила порой из дома купить овощей, порошкового молока, пачку сигарет и ее спрашивали, как себя чувствует ребенок, то есть я, она отвечала: отлично, насколько я знаю, отлично; и улыбка ее покоряла.
Путь от родильного дома до дома родного я проделал в «ситроене»-малолитражке. Отец вел машину очень аккуратно, видимо сознавая, сколь хрупок его груз: три кило двести плоти и органов, семьдесят пять сантилитров крови и главное – незаросший трепещущий родничок, который можно было запросто порвать одним неловким движением. Он высадил нас перед домом, а сам из колымаги не вышел. Его руки не защищали меня от коварного случая между машиной и белой колыбелью в спальне. Он предоставил маме уложить меня туда одной, одной восхищаться самым красивым младенцем в мире, одной пытаться узнать в моем носике бабушкин нос, в моем ротике рот прадедушки. Он оставил нас одних, он не обнял жену, не закружил ее в танце. Просто вернулся в москательную лавку, где священнодействовал уже больше года под присмотром хозяина, некоего мсье Лапшена, вдовца без наследников, который не мог нарадоваться, что заполучил моего отца, творившего, говорят, сущие чудеса. Для прыщавых юнцов он готовил волшебные кремы на основе четырехпроцентной перекиси бензоила; для пугливых дамочек – яды от крыс, мышей, пауков, жуков, тараканов, а то и от тараканов в голове: три капли на язык перед сном, и завтра будете чувствовать себя островом, лагуной. С вас пять франков, мадам Жанмар. Очень удачно, у меня как раз новенькая бумажка, вот, держите. Пять франков – недорогая цена за счастье, спасибо, спасибо. Мой отец учился химии, любил поэзию, но его мечты о Нобелевской премии пошли прахом с появлением мамы. Она меня размагнитила, скажет он позже, как сказал бы растворимость. Или полимеризация. Из-за нее он потерял север, голову, штаны – что объясняет мое появление, – и часть волос. Они познакомились в праздник 14 Июля на площади Аристида Бриана в Камбре. Она была с сестрами. Он был с братьями. Их взгляды встретились. И как будто зацепились друг за друга. Она была высокая, тонкая, волосы с рыжиной, а глаза черные; он – высокий, тонкий, темноволосый, с глазами цвета морской воды. Они очаровали друг друга, хотя в те времена и очаровывали-то чинно-благородно: улыбка, обещание свидания, рукопожатие. Они увиделись снова на следующий же день в чайном салоне «Монтуа». Мама признается мне позже, что средь бела дня, без музыки, без фейерверка, без бокала шампанского и обволакивающей эйфории, его чар, на ее взгляд, слегка поубавилось. Но вот ведь как – глаза у него были зеленые, а она мечтала о зеленоглазом мужчине; и не важно, что никто не мечтает о простом лаборанте. Они обменялись новыми обещаниями, представили друг друга своим родителям. Студент, изучавший химию. Студентка, не изучавшая ничего. Ему было двадцать лет, ей семнадцать. Они поженились через полгода. 14 января. Свадебные фотографии, слава богу, были черно-белые. Никто не видел ни их синих губ, ни бледного, как простыня, лица мамы, ни рыжеватых волосков, вставших дыбом подобно шипам. Холод. Этот холод уже тогда заморозил их любовь, и зеленые глаза потемнели.