Селение Юттерсбю располагалось на самом краю равнины. Почта приходила туда три раза в неделю, и отец Виктора подписывал отправленные заказным письма и посылки, если таковые имелись, и складывал всё на столе веранды, где местные жители сами отбирали свои письма и газеты, когда проходили мимо.
Однажды, в самом начале ноября, почтальон доставил заказное письмо, где сообщалось о том, что Виктор получил стипендию.
Вечером того же дня отец отметил в своей тетради дату получения письма, а также следующие факты: «После окончания курсов заочного обучения и участия в выставке „Молодые“, проходившей в столице, а также благодаря отзыву Комитета по искусству мой сын Виктор приглашен в зарубежную поездку с оплатой дороги туда и обратно и предоставлением права в течение семи недель пользоваться собственной мастерской. Виктор первым прочитал это письмо, а затем я».
Отец отложил тетрадь в сторону. Через некоторое время он снова достал ее и продолжал торопливо записывать: «Дорогой сын, дорогой, вечно хранящий молчание сын! Как видишь, в этой тетради я весьма обстоятельно с того времени, как тебе исполнился год, отмечал все, что с тобой происходило, как, предполагаю, записывала бы и твоя мама, если бы она не умерла, д. п. о. в. м. (да покоится она в мире). Итак, я отмечал твое более или менее сложное развитие (а какое развитие не бывает сложным), но теперь, особенно после того, как прислали это письмо, я позволю себе известную пышность фраз. То есть хочу сказать: я говорю то, что думаю; я люблю тебя, но я так устал от твоей неприступности и от твоих картин, которые ты так ревниво оберегаешь… Твое молчание лишено великодушия».
Отец замешкался, он перечеркнул написанное и снопа продолжил: «…Я никогда не спрашивал тебя, да и ты никогда меня не спрашиваешь, почему-то не задаешь вопросов, получается так, что обилие слов делает тебя молчаливым… во всяком случае, ты бы мог сказать, например: „Папа, ваши ужасы и страхи на самом деле не существуют, вы просто внушаете их себе“, а я мог бы спокойно и обстоятельно защитить себя и сказать: поверь мне, они существуют… Ты никогда не видел химеру, другое лицо, что скрывается за твоим собственным, в зеркале, уродливый оскал твоей совести, нет, конечно же, ты не видел… Люди думают, будто я весельчак, они никогда не слышали тех самых шагов, что следуют за человеком, шагов, что останавливаются, когда останавливаешься ты, и снова следуют за тобой… Ты стыдишься меня? Ты, который у всех под рукой, ты, что помогаешь людям в их заурядных занятиях, пока они сидят в своих глупых курятниках!.. Но погоди! Теперь все пойдет иначе, мы освобождаемся».
Он вырвал целую страницу и воскликнул:
— Виктор! Иди сюда! Иди сюда! Я хочу поговорить с тобой!
Он разглядывал своего сына: да, они были похожи друг на друга: широкие брови, светлые глаза, неопределенно очерченный рот. Только волосы у сына были мамины — черные.
Отец сообщил — с прямым вызовом:
— Они следовали за мной всю дорогу, пока я шел домой, но я не обращал на них внимания. Это рассердило их. Один из них летел совсем близко от земли. Он наблюдал за моим сыном, наблюдал внимательно и думал: я дурачу тебя или себя самого, безразлично — только ничего не говори! Ты, черт побери, освободишься от всего этого, но ты мог бы, по крайней мере, возразить или согласиться с тем, что я видел, что я знаю этих преследователей. — И, не ожидая ответа, он продолжил: — Я хочу видеть твои картины, я хочу теперь же смотреть на них, и смотреть долго.
Виктор ответил:
— Начинает темнеть, вы ничего не увидите!
— Темнота! — воскликнул папа. — Темнота, полумрак, сумерки, этого нам более чем достаточно там, куда нас угораздило попасть, и это как раз и есть то, что я хочу разглядеть в твоих картинах; если ты рисуешь равнину, или каравай хлеба, или несколько картофелин, то непременно на фоне этих самых проклятых сумерек, и почему ты рисуешь такие маленькие картинки, где изображена такая большая равнина? И все-таки твоя равнина кажется еще больше… Ну почему ты ничего не говоришь? Если мне будет позволено, я скажу, что караваи хлеба у тебя скучные. Не знаю, как вселить жизнь в каравай хлеба, но тебе, во всяком случае, это не удалось… Нет, не уходи, садись… Я критикую твои картины потому, что они очень хороши, но могли бы стать еще лучше… Почему бы не нарисовать какого-нибудь петуха в красном и желтом свете? Вокруг множество петухов, они чрезвычайно горластые, каждое утро кричат во все горло, ха-ха! Но тебе следовало бы и это облечь в сумерки. Я пойду лягу!
Он немного замешкался, но ничего не спросил; ему ответил Виктор:
— Я повсюду ставлю запоры. Сумерки не могут сюда проникнуть.
Когда стихло, Виктор вышел на двор; небо теперь было таким же темным, как равнина. Над самым горизонтом высилась небольшая золотистая лента заходящего солнца. Он подождал, и вот луч света показался в ночи, далеко-далеко! Это был поезд, который назывался «вечерний скорый», он никогда не останавливался. Местный поезд прибывал на рассвете и стоял едва ли две минуты.
Когда настала последняя ночь перед отъездом Виктора, его отец чувствовал себя таким усталым, что с трудом поворачивался в кровати и спрашивал:
— Ты все взял с собой? — и тут же засыпал снова.
Было ветрено, и ветер дул, как обычно, прямо с равнины. Свет на куриных фермах еще не зажигали. Виктор поставил чемодан на перрон. Было очень холодно. Темная голубизна ночи начала сменяться серостью. Никогда не знаешь: иногда поезд приходил слишком рано, случалось, что машинист даже проезжал мимо.
Тут запел первый петух. И Виктор увидел, что подходит поезд, долгая вереница светящихся окон, застывшая на месте. Поезд остановился на общинном выгоне, на дальних путях от перрона. Виктор схватил чемодан и помчался вдоль рельсов; он не видел, но почувствовал, что поезд там, вдали, снова пустился в ход; добежав до первого вагона, Виктор вскочил на подножку, но, немного промахнувшись, ударился подбородком о железную ступеньку, черт… бросил чемодан в вагон, там было пусто. И тут поезд остановился там, где следовало, у перрона.
Поезд простоял слишком долго, минуты шли, на него никогда нельзя было положиться. Ранний рассвет отражался в реке, четко обрисовывая мост и что-то на мосту; машинист не дал сигнала, когда поезд снова пустился в ход; как раз в тот миг, когда вагон медленно скользил мимо, Виктор увидел своего отца, махавшего поднятыми вверх руками в знак торжественного прощания, а петухи все пели…
Мало-помалу Виктор добрался до дома, где художникам со всех концов мира полагалось трудиться каждому в отдельной мастерской в течение того времени, какое соответствовало его дарованию, для Виктора — семь недель. Дом был длиной в два квартала, довольно высокий. Просторный вестибюль был обнесен стеклянными стенами, снаружи двигались мимо — разбег за разбегом — потоки автомобилей; люди, казавшиеся с виду незнакомыми, сидели вокруг прозрачного стола в черных пластмассовых креслах, а за стойкой две молодые женщины стучали на пишущих машинках. Виктор поставил чемодан возле стойки и стал ждать. В шуме машин он различил странный шепчущий звук, похожий на стук падающих капель дождя, он не понимал, откуда тот шел. Виктор разложил свои документы, каждая бумага подписана, скреплена печатью и засвидетельствована. Все было в полном порядке. Но вот подошла она. Виктор протянул ей еще одну бумагу, на которой он на чужом языке попытался выразить свою благодарность и свою гордость… Она улыбнулась, как показалось, немного устало и дала ему заполнить бланк. Ее лицо было худеньким и заостренным, с огромными, подведенными черным глазами, она была одета в нарочито отталкивающем стиле, что считалось сексуальным в том сезоне. Виктор подумал, что ее одежда не скрывала бедности. Он не разобрался в этой анкете; широкая полоса текста, где непонятно что имелось в виду. Положив руку на бумагу, он посмотрел на женщину за стойкой. Она указала ему пустые строки в самом низу, и он написал свое имя, а она дала ему ключ. Все тот же шепчущий звук наполнял помещение, будто шум отдаленного водопада, без малейших изменений в силе и тональности. Он спросил:
— Что это?
И молодая женщина все подробно объяснила.
Лифт находился в другом конце вестибюля, Виктор последовал вместе со всеми, кому нужно было подняться наверх, внутрь набилось множество людей; лифт поднимался быстро и беззвучно, никто не произносил ни слова, изо всех сил они пытались не смотреть друг на друга. Вот и его этаж, двери раздвинулись, он вытолкнулся из лифта, не захватив с собой чемодан, а двери снова закрылись, он нажал на кнопки, на все сразу, но лифт обратно не вернулся. Ему следовало бы спрятать деньги на поясе или в мешочке на шее, для сохранности, все это было ужасно, и притом в первый же день… Он ринулся вверх по лестнице, чтобы поймать лифт, подстеречь его, и снова вниз, в вестибюль… он крикнул молодой женщине с подведенными глазами: