Йозеф Шкворецкий
Конец нейлонового века
Ладиславу Фикару, Витезславку Коцурку, Иржи Коларжу и Зденеку Урбанку – хотя и не за все можно отблагодарить; и Яну Забрану, с надеждой, что этот текст – страничка из того же дневника.
Все совратились с пути, до одного негодны: нет делающего добро, нет ни одного…
Римл. 3, 12С фотографии за рамой зеркала смотрела не очень выразительная красавица с судорожной улыбкой; в правом уголке, внизу, фиолетовыми чернилами через обнаженное плечо, стояло: «Дорогой Иржке – Нора», а в зеркале отражалась дочь хозяина поместья. Нора, – думала она, – Нора, Норочка, Норочка в свадебной фате у церкви Святого Игнатия. Нора в свадебной фате за тридцать тысяч, Нора Гаусманнова, супруга заведующего отделом министерства иностранных дел. Мужа скоро назначат послом в Ираке, сообщила она своими розовыми губками, мы едем туда весной или же летом, в июне или в июле, – собственно, полетим, – самолетом через Каир. Praha – Wien – Roma – Cairo. Дочь помещика кончила закручивать надо лбом узел, а Нора, в лице которой отражалась золотистая риза патера Нойманна, стояла, как статуя из алебастра: свадебное платье плотно прилегало к телу; огромный золотой крест, опирающийся плечиками о молочные полушария в вырезе платья, интересные глаза будуарной кошки, в которых отражались два ряда свечей в руках ангельски голубых министрантов. Нора, уверенная в себе, Нора, прекрасная, как фантастический сон, с охапкой белых лилий, с элегантным, насмешливо целомудренным миртовым веночком на голове. На скучных лекциях у мадемуазель Лессавер, на задней скамейке, эта ненавистная Нора Гаусманнова шепотом делилась с ней соблазнительными откровениями о молодых людях из «British Society», ибо хорошо знала, что Иржину Кочандрлову целует только дедушка – под омелой в Сочельник, только мать и двоюродные братья. И еще только Нора, Норочка, разумеется. Влажными, мягкими, пахнущими несмываемой помадой губами: милочка, я тебя обожаю, когда поедем с Петром в Персию, ты поедешь с нами. Петр это устроит, поедешь формально как секретарша, и мы все время будем вместе, купим в Каире турецкие шаровары и пойдем смотреть на сераль, на пирамиды, и в Багдаде – всюду-всюду – мы будем вместе. Ах, поцарапать бы ее! Вырыть на ее лице, словно облитом skin milk, незаживающую кровавую борозду. Она представила себе Нору голой, лишь в турецких шароварах; силуэт стройных, округлых бедер в свете сераля, груди – как мраморные полушария под шелком; эту отвратительно безупречную ночную кожу – и рядом с ней себя: шелк, как кожура на двух туго набитых колбасках, – ах, ужасная, ужасная, ненавистная Нора Гаусманнова.
А в душе она ревела, вся розовая и наглаженная и потерянная в суверенном полукруге из тафты и шелка, из смокингов и белых перчаток, под кремовой лепниной церкви Святого Игнация, в ярком пламени свечей; за органом сладко грезил Шуманом концертмейстер и величественно сыпал ноты на головы пары, словно сошедшей на плюшевый коврик перед алтарем с обложки «Elle»; «я вопрошаю вас, пани Нора Иоахимова»; потом она расплакалась уже на самом деле, обильными слезами, в старинной поместной спальне, на изъеденном червоточиной ложе, возле бесполезного туалетного столика, среди американских nail polish и lipstick, среди флаконов skin milk, от которых ей не было ровно никакого проку и которые не могли сделать из нее «киношную» Нору, пышущую молодостью, с ее сметанно-белой кожей повсюду.
Она встала и подошла к окну. Прага лежала в долине под легкой оболочкой мглы, окна празднично горели в лучах заходящего солнца, а по шоссе тянулся караван лакированных автомобилей к черным башням за рекой. Дочь хозяина имения в глубоком унынии и на грани отчаяния стояла у маленького окна в толстой стене строения, которое некогда было цитаделью. Вместо сметанной кожи – только розовый шелк, никакой тебе жизни в сметанной коже, разве что три-четыре часа на балу; что же, перетерпеть все это, спокойно раздеться и в постель. Она повернулась и медленно пошла к двери. Ее походка была тяжелой, неэстетичной. Она знала это. Открыла дверь, из темной прихожей просунула голову в кухню:
– Вода готова, мама?
Жена хозяина поместья сидела у окна, задумчиво глядя на ветхую беседку в саду.
– Вода? – переспросила она отрешенно. – Да-да, сейчас будет. Белье уже там, Иржка. И поторопись. Вот-вот придет Сэмик.
– Гм, – произнесла она, открывая дверь в ванную. Cairo ! Ванная была размером с небольшую часовню, два окна с матовыми стеклами и между ними большое зеркало до самого пола. Вода в ванне поблескивала холодом, но в ней уже распускалось медовое солнце. Помещичья дочь подошла к зеркалу. Затем одним движением сбросила халат с плеч и встала обнаженная, перед своим отражением. Прикрыла глаза, чтобы не всматриваться в детали. По телу ее пробежали мурашки до самых кончиков пальцев. Перед глазами появилась вилла Гаусманнов, спальня Норы, Нора и Петр. Он обнимает Нору сзади. На своей же спине она почувствовала прикосновение волосатой мужской груди, на плечах – каменные бицепсы и в желобке между ног – давление возбужденного мужского органа. Она стремительно повернулась, но образ в зеркале остался неизменным: та же неподвижная фигура с прикрытыми глазами в пустой ванной; она увяла в его объятиях, он сжал ее, а она обняла его шею длинными соблазнительными Нориными руками и запустила пальцы в его волосы. Зажмурившись и приоткрыв рот, она всасывала из воздуха его губы.
Кашель матери прервал ее грезу. Она открыла глаза и снова посмотрела на неподвижный образ в зеркале: невысокая толстая девица с огромной грудью кормящей матери, с подушками жира вокруг таза, колышущийся живот, как мешок с отрубями, бугры сала на бедрах, пьедесталы ног с икрами, которые совсем не суживаются к щиколоткам. Барышня Кочандрлова! И ее залило вечерним солнцем, как лицо Норы ризой патера Нойманна. Изо всех сил она сжала веки и втянула в себя воздух до хрипа в легких. Ей хотелось либо свалиться в истерике на пол, либо разбить зеркало, либо кого-нибудь, хотя бы этого болвана Семочку, чтобы пришел и изнасиловал ее прямо на этом холодном кафельном полу.
Болезненно вздохнув, она открыла глаза. Отчаяние постепенно сменялось отупением. Снова посмотрела на себя в зеркале. Сжала бедра, повернулась немного боком к своему отражению, слегка наклонилась, втянула живот, левую руку вытянула перед собой жестом Венеры, правую с полотенцем положила на груди. Возникла иллюзия, и в глубине дневного сна зазвучало нечто сладкое: «Барышня, можно с вами встретиться? Вы придете?» – и зацокали каблучки о мрамор кинотеатра в «Альфе», в «Севастополе», молодой человек протягивал руку через стеклянную стойку, шелест пакетика с конфетами, она была уже не одна, не одна все время, лишь при Ивонне, или при Магде, или при Норе, Норе, Норе Иоахимовой-Гаусманновой; она отняла руку с полотенцем, груди, как караваи свежего хлеба, опустились немного; повернулась лицом к стульчику возле ванной, взяла коробочку с ароматной солью. Открыла и насыпала зеленого порошка в воду. У него приятный запах, но он тоже совершенно бесполезен. Со спинки стула свешивались розовые нейлоновые трусики и американский бюстгальтер от дядюшки Джо из Америки. Она влезла в ванну и сжала зубы. Болваны! Почему мне все время суют такие подарки, каких ни у кого нет? Почему все время делают вид, что ничего особенного, ведь все видят, все знают? И Нора, ядовитая роза. Она-то – больше других! Болваны! Болваны! Сволочи!
Она вытянулась в ванне, ожидая, пока вода успокоится. Через минуту вода стала как стекло, и из стекла торчал, как островок с лагункой, ее живот.
У «Ангела» в трамвай ворвалась группка рабочих с завода Ринггоффера и среди них – стройная, с мальчишеской фигурой, золотисто-рыжая девица в синей спецовке. Сэм из угла у кабины водителя с веселым любопытством посмотрел на роскошную американскую шевелюру. Светло-голубые глаза девушки пронзили серый зимний день и спросили Сэма: почему бы тебе, собственно, не заинтересоваться таким даром Природы? Его ответ: «It's elementary, my dear Watson!»[1] Потому что подобные девицы ходят туда, куда я не хожу; и еще потому, что я занят. Ирена начала со мной сама. Всегда какая-нибудь женщина начинает со мной первая.
Трамвай тащился зигзагами улиц, рыжевато-золотистая голова вертелась, светло-голубые глаза рассылали во все стороны легкие авансы. Теоретически – и в сторону Сэма. Трамвай остановился, девушка прижалась к стенке, уступая дорогу какому-то олуху, и ее маленькие груди – скорее лишь намек на женский бюст – четко обозначились под комбинезоном. Очаровательно, дорогой Ватсон! Помятый в паху комбинезон ладно облегал ее мальчишечью фигурку, а голубые глаза с затаенным смехом вдруг на мгновение остановились на Самуэле. Он дерзко подмигнул, но девица не ответила, ибо толстый мужик как раз протискивался мимо к выходу, а потом она уже снова тараторила что-то парнишке в голубом берете. Стало быть, она из рабочих, из Союза молодежи.