Патрик Рамбо
КОТ В САПОГАХ
Посвящается Тьо Хонг с любовью
А также Вольтеру с приятностью
Лео Ферре с братским чувством
Жану Тюлару как единомышленнику
Парижанин по случаю или по праву постоянного проживания, вы, что бодрым шагом топаете к Пале-Роялю по улице Сент-Оноре, притормозите-ка у семиэтажного дома номер 398, с узким фасадом, но глубоко уходящего во двор, почти напротив улицы Сен-Флорантен. Пройдите сквозь крытый вход, под арку, выкрашенную светло-коричневой клеевой краской, и шагов через двадцать, там, где почтовые ящики, поверните направо. Вот теперь вы в узеньком дворике у длинной стены дома. Не обращайте внимания на чью-то секретаршу с загорелыми ногами, что присела на ступеньку крыльца и закуривает сигарету, — забудьте о ней, лучше посмотрите вверх: вон та маленькая комната, освещенная, как и полагается конторе, неоновым светильником, была кабинетом Робеспьера, а этажом ниже, где теперь ресторан, он, покончив с короткой застольной молитвой и тарелкой холодного мяса, одной рукой обдирал корку с апельсина.
Позвольте же призракам явиться.
Смотрите, вот оно, утро 27 июля 1794 года, то бишь 9 термидора второго года согласно революционному календарю. В Париже в тот день стоит одуряющий зной, солнце раскалило стекла, резные деревянные наличники потрескивают от жара. Дом в ту пору — всего лишь двухэтажный, под односкатной черепичной крышей. Двор весь завален досками, здесь же стоит сарай, куда складывают готовые столярные поделки. На веревке, натянутой между двумя кольями, болтается пара полосатых чулок и несколько белых рубах, успевших высохнуть за первые утренние часы. Ни ветерка, ни звука: мостовая на улице перед домом выстлана соломой, чтобы заглушить стук колес, способный потревожить нелегкий покой Робеспьера. Даже попугай в своей клетке, даром что в тени, выглядит истомленным; обычно эта птица, дар некоего почитателя, неистовствует, что было сил перевирая патриотические песни, которым ее обучила Элеонора, дочь супругов Дюпле, по убеждению предоставивших диктатору кров.
Бьет девять часов утра.
Посетитель в красно-белой куртке без воротника и в круглой шляпе, из-под которой крупными каплями стекает пот, вкатывается во дворик, устремившись к дальней двери, хватается за дверной молоток и стучит. В зарешеченном окошке — глаз, в замках — их тут много — поворачивается ключ, и дверь, распахнувшись, являет взору Мориса Дюпле, сей столяр ушел было на покой, однако вновь приступил к службе: Тюильри приспособляли для новых нужд, и столяры оказались потребны; оттого здесь такое нагромождение древесины. У него короткие баки, тяжелые лапы, глубоко посаженные глаза на свиноподобной физиономии и неожиданно тоненький голосок, который произносит:
— Он проявляет нетерпение, гражданин доктор.
Доктор Субербьель знает дорогу. Он приходит сюда каждое утро. Вслед за Дюпле он пересекает столовую, украшенную портретами, гравюрами и бюстами, воспевающими Робеспьера. Затем на второй этаж, в комнату с плиточным полом. Без единого слова Субербьель ставит медицинский саквояж на сиденье плетеного стула и, подойдя к кровати, отдергивает узорчатый полог с белыми цветами на голубом фоне, сшитый из платья мадам Дюпле.
Робеспьер уже дожидается его.
Он лежит, его голова приподнята — покоится на груде подушек; редкие каштановые волосы, пропитанные потом, липнут к черепу; он непрестанно утирает лицо быстро отсыревающими батистовыми платками. Открывает затуманенные близорукие глаза с бледно-голубой радужкой и, разлепив безгубый рот, произносит:
— Какая ужасная ночь…
— Ты так плохо спал?
— Я пытался заснуть.
У него был очень беспокойный сон: изводили навязчивые идеи и боль во всем теле. От жары на ногах воспалялись язвы. Большую часть ночи он провел, пережевывая клеветнические слухи, распущенные о нем накануне. Его враги утверждали, что он якобы замышляет жениться на дочери Людовика XVI и завладеть троном, или что Элеонора Дюпле, эта неотесанная грымза — его любовница, или еще — что он будто бы вынашивает идею гнать вслед за войсками огромное стадо свиней, дабы эти ненасытные твари пожирали трупы, что остаются после битв, а разжирев, шли бы на окорока и колбасы для прокорма уцелевших. Что за чушь! Но Робеспьер даже за самыми глупыми россказнями угадывал заговоры.
Доктор Субербьель, приподняв влажную простыню, осмотрел гнойные язвы на ногах, затем, скорчив едва заметную гримасу, обмотал их повязками с корпией, пропитанной уксусом и спиртом. После этого Робеспьер встал, одним глотком выпил состряпанную врачом отвратительную микстуру, от которой у него скрутило живот (ингредиенты — сода из Аликанте, прокаленный порошок из морской губки и пакетик пепла, добытого после сожжения недавно скончавшегося золотушного больного; все это настаивалось на отваре корешков).
Эта церемония вставания никогда не претерпевала изменений.
Вот и сейчас доктор, покончив с медицинскими заботами, помогает пациенту натянуть шелковые чулки, удерживающие на месте бинты, одновременно скрывая их от чужих глаз, потом Робеспьер, стоя в рубахе и халате перед крошечным каминным зеркальцем, напяливает белый парик (еще совсем юным, в пору, когда учился риторике в лицее Людовика Великого, он с маниакальной заботливостью относился к своим парикам и жилетам), пудрится посредством пуховки, повсюду рассыпая порошок, и только потом подставляет лицо скоблящему лезвию. Затем, держа тазик в руке, чистит зубы, сплевывая на пол. Наконец натягивает чесучовые кюлоты и небесно-голубой редингот. Все как всегда.
Его популярность в народе возросла с тех пор, как весной одна девушка попыталась заколоть его кинжалом. Со всех концов Франции он получает письма, прославляющие его величие, любовные послания, угрозы. Эти бумаги в беспорядке громоздятся на еловых полках, топорщатся, засунутые меж стеной и черным сундуком. Зато все донесения и кляузы осведомителей аккуратно по ранжиру разложены в папки. Робеспьер не доверяет соратникам по Комитету общественного спасения; все их высказывания, способные их компрометировать, заносит, не забывая проставить дату и час, в записную книжку, с которой не расстается никогда.
Пока же он надевает зеленые очки, пряча и оберегая больные глаза. Врач, уходя, сталкивается во дворе с одним из его шпионов. Тот тоже стучится в дверь, а затем поднимается наверх — доложить последние сведения насчет обстановки в Конвенте и комитетах. Накануне Робеспьер два часа выступал с трибуны перед сонным собранием, зная, что оно настроено к нему враждебно. Хотел отделаться от всех, кто продажен и кровожаден, покончив тем самым с террором и внутренними распрями. По правде говоря, ему хотелось мира.
Затворив за собой дверь и застыв перед ней, агент Герен нервно вертит в руках треуголку.
— Слушаю тебя, — говорит Робеспьер.
— Заговорщики собрались у своего заводилы трактирщика с Елисейских Полей.
— Их план?
— Чтобы Конвент объявил тебя вне закона.
— Имена негодяев?
— Баррас, Фрерон…
— Грабители церквей! Они сами расстреливали тулонцев картечью!
— Тальен…
— Спекулянт, торгующий провизией и пропусками! Гнусный стяжатель! А эта крыса Фуше?
— Его с ними не было.
— Где же он?
— Да всюду.
— Чем занят?
— Подбивает депутатов объединиться против тебя.
— Каким образом?
— Запугивает. Видится с ними поочередно и каждого уверяет, что тот значится в твоем проскрипционном списке.
— Еще вчера надо было прилюдно назвать все имена, успокоить этих трусов!
У Робеспьера вырывается вздох: придется вернуться в Конвент. Он тотчас же отправляется в Тюильри с эскортом свирепых верзил в панталонах из грубой красной материи, вооруженных дубинами, — сын Дюпле рекрутировал их среди подручных Министерства юстиции. Покидая комнату, которой ему больше не суждено увидеть, диктатор оставляет после себя сорок шесть франков в ящике стола да «Общественный договор», раскрытый на десятой главе книги второй; Руссо там пишет по поводу Корсики: «У меня предчувствие, что этот остров однажды удивит Европу».
В великую эпоху, наступившую после казни короля, большой вестибюль Тюильри, просторный, как и сам дворец, заполонили лавочники: здесь процветали табачная торговля, кондитерское и парикмахерское дело, галантерея, присутствовал торговец эстампами республиканского содержания и даже ловкач, хлопотавший о разрешении промышлять нищенством, но этих любителей наживы сегодня как ветром сдуло. Настал суровый час. С рассвета все разбились на группы, шушукались; присутствующие, взбудораженные речами посланцев Барраса и Фуше, либо симпатизантами роялистов, умеренных или, напротив, самых неистовых якобинцев, разрывались между страхом и ненавистью к Робеспьеру. Их так страшила гильотина, как если бы этот последний мог прямо сейчас затащить ее на трибуну. Какой-то депутат, «из бывших», явно дворянчик, в потрепанном черном парике, закутанный, несмотря на жару, в широкий теплый плащ, притопывал ногами и выкрикивал: