Деревня Шенау в Швейцарских Альпах — прекрасное место для уединения. Эдакий тихий уголок, навевающий тоску и смутные воспоминания о Феокрите. Вокруг горы — по утрам снег на вершинах искрится и слепит глаза. Внизу — изумрудные луга, пастбища, где коров пасут поистине аркадские пастушки. Солнце светит здесь круглый год. Свежий высокогорный воздух приятно обжигает ноздри. Из каждого угла несет лавандой. Повсюду виднеются полевые цветы, склонившие пышные венчики под тяжестью шмелей или жуков, закованных в золотые панцири.
Мы последний раз путешествовали втроем.
Я, Сельвин и Салтана.
Перед отъездом в Швейцарию она оставила своему давнему фавориту (у него была странная фамилия фон Шницкий) патетическую записку, в которой сквозь бред и блажь прорывалось невнятное желание расстаться. Я знал, что подобные записки фон Шницкий получает так же часто, как изменяет Салтане. Но Сельвин был странно воодушевлен, узнав о мнимом разрыве. Подарил Салтане сто сорок лилий и, видимо, надеялся наконец воссоединиться с ней. В поезде Салтана плакала. Театрально куталась в меховую накидку. Наотрез отказывалась есть и пару раз даже пыталась выброситься на рельсы.
Сельвин нависал над ней, как туча над городом. Увещевал и уговаривал. Покупал конфеты и засахаренный миндаль, который Салтана презрительно топтала каблуками. Я посоветовал ему оставить ее в покое. Салтана углубилась в чтение Захер-Мазоха, мы пили шампанское. Время от времени она поднимала глаза с рыжими ресницами, окидывала почему-то меня таинственным взором. Может, входила в роль своенравной Венеры в мехах?
На германской границе она изъявила желание выпить шампанского. В Берлине зачем-то купила набор солонок. Когда мы вышли из поезда в Цюрихе, она опиралась на руку Сельвина и несла чушь. Я нес свои чемоданы молча. Салтана рассказывала изумленному Сельвину, что у фон Шницкого не ноги, а настоящие копыта. Меня до боли не волновал фон Шницкий. Я ускорил шаг.
Салтана была чистокровной полькой. Всю свою жизнь прожила в Варшаве и почитала ее больше всех других городов. Вежливо зевала из двуколки, катающей ее по Парижу. В Риме ни разу не вышла из отеля — опасалась солнечного удара. Салтана была глупа, скучна и похабна. Не в пример героиням любимого ею Мазоха посредственна и скованна в постели. Она всегда легко соглашалась туда лечь, а потом требовала объяснений в мазохистской любви. За последний год она еще и растолстела. Лицо стало круглым, а у подбородка (когда-то мне нравилась четкость его линии) повисла жирная складка. Веснушки на носу она старательно — как будто это что-то меняло — запудривала.
До Шенау мы доехали на дилижансе. Сельвин на все лето снял там виллу. Она располагалась на некотором возвышении от всей деревни. Салтана встала у окна. Я смотрел на ее спину. Рыжий шелк суженного платья вгрызался в жирные складки.
— Все дома кажутся глиняными игрушками, — сказала Салтана.
— Хочешь поиграть? — зачем-то спросил я.
Она повернулась ко мне. Я заметил, что в подмышках шелк ее платья потемнел, стал почти бурым. Салтана глядела на меня так, как она всегда на меня глядела. В рыбьих, почти прозрачных глазах, как рябь на озере, плескались надежда, недоумение и смутная гордость собой (решила, что я ее люблю?).
Я бросил шляпу на кресло. Оно нелепо стояло посреди комнаты в пыльном чехле. Рыжие завитки Салтаниных волос прилипали к потной шее. Молочная, с розовыми прожилками (она всегда напоминала мне сало) грудь тревожно вздымалась над корсетом.
— Ты видела столовую? — откуда-то из коридора спросил Сельвин.
Она раздраженно отвела глаза. Сорвала перчатки и вышла из комнаты. Я подошел к окну, где она только что стояла. Там сохранился запах: сладкий и сальный. Салтана злоупотребляла французским мылом.
Первую неделю в Шенау мы гуляли, ублажали себя изысканными кушаньями и катались на лошадях. Лошади были жирноваты. То ли их перекармливали овсом, то ли они мало двигались. Салтана сидела в дамском седле. Когда лошадь шла рысью, амазонка поднималась, и я видел ее ноги. Сквозь черный шифон они казались мраморными.
Салтана ловила мой взгляд. Победительно щурилась и вырывалась на своей лошади вперед. Сельвин несся за ней. Я оставался позади.
Через неделю я возненавидел альпийские пейзажи, Сельвина и Салтану. Мы встречались только за столом. Я уходил раньше всех — меня раздражало то, как они ели и разговаривали с набитым ртом.
Сельвин был очень рад тому, что я избегаю их общества. Высовывал свой унылый (мне хотелось выть на него, как на ущербную луну) нос из-за газеты, монотонно острил насчет «желтого мальчика». Салтана изнемогала от скуки. В компании Сельвина она влюблялась в меня все больше. Я спускался по лестнице, проходил через холл, где они пили херес. Она замолкала на полуслове. Рыбьи глаза становились влажными и безвольными. Салтана смотрела на меня. В такие моменты я мог сказать ей что угодно. Я мог подойти, задрать ей юбку и выпороть на глазах у Сельвина. Она наверняка была бы вне себя от счастья. Мазох мог ожить в коровьем Шенау. Я мог оказаться новым Мазохом.
Но я шел мимо. На ходу натягивая перчатки.
Вскоре ей надоел Сельвин. Салтана целыми днями лежала у себя в спальне. Курила и читала журналы с уклоном в мистику и спиритизм, как извещала за ужином. Я знал, что она просто спала. Салтана не любила читать.
Но наконец безвольному оцепенению пришел конец. В Шенау приехал новый человек. Снял небольшой дом недалеко от нашего и не выходил из него целую неделю. Его появление особенно взволновало Салтану. Видимо, она рассчитывала очаровать его своим умом. Но он не искал ни ее ума, ни ее общества.
Мы с Сельвином пару раз встречали его во время унылых прогулок. Он не снимал шляпу и шел с таким видом, как будто мы были неграми на его плантации. Выглядел он очень молодо.
— Надменный мальчик, — сказал Сельвин, когда мы отошли на несколько шагов.
Мы так и называли его: Мальчик.
Мальчик был невысок ростом, но прекрасно сложен. Необычайно светлая и тонкая кожа придавала его лицу что-то детское. Сквозь нее были видны розовые нити кровеносных сосудов. Светлые, выгоревшие от горного солнца пряди падали на выпуклый лоб. Одевался он со строгой (несколько неуместной на фоне сквернословящих пастухов) элегантностью. В костюмы-тройки. В его гардеробе присутствовали костюмы разнообразнейших цветов: от салатового до бордо. Рубашки всегда были белоснежны, украшены кокетливыми рюшами и оборками. Он часто бывал задумчив. Гулял в одиночестве, с романтической гвоздикой в уголке рта. Его лицо было озарено лимонным светом неведомых внутренних переживаний.
Салтана так заинтересовалась таинственным соседом, что попросила Сельвина подарить ей свою подзорную трубу. Каждую ночь выходила на крышу и смотрела в окна Мальчика.
То ли оттого, что представало ночью ее взору, то ли от разлуки с фон Шницким она впала в слезливую тоску.
За завтраком Салтана была бледна. Держала чашку дрожащими пальцами. Роняла на стол камешки слез. Я предложил Сельвину съездить в соседний поселок, где проходила выставка скаковых лошадей. Он тут же согласился — не допив кофе, бросился переодеваться. Салтана сквозь рыдание пожелала приятно провести время.
Я действительно что-то слышал о какой-то выставке. Но ехал в соседний поселок главным образом из-за женщин. В Шенау жили одни крестьянки. Глазами, почти такими же, как у коров, которых они пасли, эти женщины смотрели на меня и краснели. Меня это раздражало. Я отвык от женской стыдливости. Конечно, некоторые крестьянки были не прочь развеять горестные коровьи думы. Но из-за соломенных оград выходили их мужья или братья. Низкорослые, корявые, как вековые деревья.
Во всем Шенау была лишь одна шлюха. Ее, правда, считали ведьмой. Я был разочарован ее видом. То ли за блядство, то ли за колдовство ей выбили передние зубы. Задние выпали сами, видимо, со временем. Поэтому щеки колдовской шлюхи ввалились, как у старухи.
Верхом мы приехали в пресловутый поселок. Я спросил у нескольких встречных о выставке лошадей — они смотрели на меня как на безумца. Сельвин был поражен и разочарован. Видимо, не на шутку расстроился. Сказал мне, что обязан вернуться к Салтане.
— Неужели ты надеешься спать с ней? — прямо спросил я у него.
Сельвин яростно пришпорил лошадь и понесся вперед.
Я проголодался и решил заглянуть в придорожную харчевню. Там мне подали индейку, фаршированную отрубями и маслинами. В конторке сидела подозрительная (у нее на лице был написан страх, что я не заплачу) хозяйка. Готовить и разносить ей помогали две дочери. У той, что принесла мне индейку, были грубые, почерневшие от солнца руки.
Домой я вернулся к вечеру. Я шел по темной аллее и заметил на веранде свет. Там сидела Салтана. Она пила чай и с кем-то оживленно беседовала. Я сразу понял, что это не Сельвин. Салтана смеялась. Пожалуй, смех был единственным приятным в ней. Он то бурлил мягким грудным хрипом, то звенел, как горсть монет. Мне казалось, я услышал этот смех, когда только подъехал к вилле. Я поднялся на веранду. Салтана сидела в кресле. На ней была зеленая бархатная жакетка, волосы она украсила жемчугом. Напротив нее на шелковом диване сидел… Мальчик.