Раньше море приносило нам стеклянные шары. Каждый день с пляжа несли пробки, веревки, бутылки, спасательные жилеты, чемоданы, доски. Раз приплыло колесо. Но тех, кому доставались стеклянные шары, называли счастливчиками. Это называлось «подарок судьбы».
По утрам и на закате за ними охотились, но только пугали чаек, и казалось, что найти его, хоть один, уже невозможно, немыслимо, так же немыслимо, как увидеть в этом заливе настоящие корабли. Сколько себя помним — пустая равнина и линия. Залезали на деревья, но не могли разглядеть: обломки какой битвы, скандала, потасовки приносят нам волны; откуда плывут к нам стеклянные шары?
Но те сейнера, выходя из устья, где у них база, тут же исчезают. С плоского берега не видно, куда они деваются, откуда приходят потом мятые и ржавые, с охрипшим экипажем, с припрятанными под салаку угрями и лохами. А лох — это красная рыба, это — добыча! Значит, они ходят туда, за линию, потому что здесь давно никто не видел даже кобзды, так говорят.
За ними прилетали чайки, которые устали работать и качались в волнах, приглядывая за нами вполглаза, мечтая выйти походить ножками, когда мы, наконец,
уберемся. Они никогда не смотрят в сторону черты.
Есть фотография, тогда Гаврилычу пришлось долго пятиться, рискуя искупать «роллейфлекс», и щелкать потом в полной безнадежности — ничего нет! — ровная кромка прибоя, ровная дюна, четкая челка сосен и какие-то козявки, дети, наверно, еле заметные на огромном пустом пляже, что-нибудь тянут или закапывают свои сандалии.
Теперь там лучше всего в сентябре, когда в лесу уже делать нечего, и в саду, и на той стороне, а на пляже — только гулять, и мамки разъедутся, потому что им нет дела до линии, и на кромке прибоя им нечего делать. Вечер не вечер, но светятся окна в санатории на втором этаже, потому что внизу холодно, и в башне у сестры-хозяйки. Щелкают еще на бильярде. Попадаются редкие дачники: дамочки без детей, вечные пенсионеры, вроде Гаврилыча с Мариванной, запутанные компании и те, невидимые, которые пилят у себя за забором с утра до ночи или бьются на лужайке перед домом за жизнь какого-нибудь трофейного «опеля-виллиса» с тем же упорством, с каким прежде там, в больших городах, боролись за то, чтобы таких драндулетов не было.
Вечером всех можно встретить на море. Приходят смотреть, как солнце садится в блестящую лужу; раскланиваются со встречными, переговариваются, пугаются: «Что это?», когда из сумерек дюны вылетят утки. И хотя солнце чаще садится в тучу, они приходят и стынут на ветру, и все оборачиваются к убегающей дуге, когда уходят. В конце сентября долго не погуляешь.
В темном парке их поджидает где-го сияющий саксофон, но они храбро проходят мимо: «Домой, домой. Надо. Завтра хотели пораньше,-говорят они. — До свидания. Очень было приятно». Это в «Маяке» гуляют рыбаки. Дачники туда ужинать не ходят.
Они говорят: кухней воняет и шумно. А завтракать и обедать не брезгуют, особенно по четвергам, когда дают рыбу. Бывает карп, бывает форель. Кстати, и треска по-польски — очень неплохая, говорят, потому что не мороженая.
Папаша рассказывал, что раньше, когда не было «Маяка», приходили люди и стучали в калитку: «Мальсик, скаши хасяике: шифайя рыина». От них пахло, как на реке, где сохнут мережи. Их дразнили: «Скачет Сыитта по полям, а Карыитта по лугам, туллесиярутуруту, приходите в гости к нам». Сразу открывается торговля: рыбы лежат, им заглядывают в жабры. Но очень хотелось заглянуть в мешок, вдруг оттуда, где светятся волчьи глаза судаков, выкатится на траву тот шар. Ситто и Корытто тоже хитрые: они его прячут, а раз он выкатился, то Мариванна скажет: «Очень кстати», — и велит его взвесить, как лоха, которого берут к маминому дню рождения, и безмен прицепят на крюк гамака, и мы будем считать черточки, а каждая черточка — четыреста граммов.
«Я раз говорю,—сказал Папаша,-—а если заказать, то они принесут?» Но Мариванна смеется: «Ты только послушай, Варя, чего он захотел!» Они чистят сигов. Кот лапу тянет. В тазу скользят миноги — они скоро застынут, потому что соль забилась им в дырки. А вот на соседней даче у Тимбергов их жарили живьем, — так говорят.
В то утро мы дошли до почты и стали у телефона, где тетки ждут очереди. Одна кричала в кабине: «Да, да, мама, ем! Сегодня пойдем карпа есть. Нет! Одна. Нет! Шторм невообразимый был. Нет, не холодно. Her, мама, не холодно!» Бывает диву даешься, где они все разнюхают?
Анна сказала: «Что, кто нибудь звонить собирается?» — но тут будка открылась, и Папаша сказал: «Здравствуйте, Лариса Аркадьевна. Вот, позвольте вам представить. Впрочем, вы, наверное, уже знакомы», — она сначала растерялась, а потом подала руку: «Очень приятно», — и пошла с нами.
По дороге мы вспомнили: это когда снимали на Речной у лесника, так она с матерью жила там на первом этаже, вход с веранды, и все вместе ездили на ту сторону за земляникой в окопы напротив рыбокомбината, где торчали пни в рост человека и росли дудки, из которых можно сделать все что угодно, например водяной насос.
Это совсем просто: от самой толстой отрезаешь донышко — получается длинный стакан, потом вставляешь которая потоньше, проковыриваешь дырку, и готово — поливайся. А чтобы сделать еврейское ружье, дырку надо делать не в донышке, а сбоку, тогда оно сикает из-за угла. Еще делали пушку и подзорную трубу — через нее видно, но щиплет глаз. Сначала интересно, а потом надоест и валяется где-нибудь под раскладушкой, и никто не может понять, откуда запах, будто ветер тянет с той стороны, и сами не понимаем, пока не потеряется майка или сандалина, не начнут шуровать веником, а там — подзорка, треснула, засохла, но пахнет как новая.
Анна сказала: «Выглядит на сорок лет».
Нет, просто серьезная. Ей и тогда наши дудки были неинтересны. Она везде ходила с мамой. А мать ее — Веранда — невропатолог — всем советовала чистить зубы только холодной водой, а про шары говорила, что все это — глупости.
Мы раз там, на той стороне, увидели, что Веранда зашла в кусты, а Папаша подкрался и как завоет, ну та и выскочила без штанов на просеку, подумала, что медведь, потому что лесник предупреждал и придурочный перевозчик рассказывал про бабку, которую вез перед этим, а та сама видела: «Черный такой и когти, как у монтера. Истинный черт».
Потом она посоветовала поделать мальчику холодные ванночки, обтирания, последить, чтобы он чистил зубы холодной водой. «Поверьте, это весьма эффективно, — говорит Веранда, — когда у нас кошка Соня бесится, я ее сажаю в тазик с холодной водой, и она снова как шелковая».
Мариванна чуть со смеху не помирает: «Теперь тебе понятно, Варя, почему она ходит на ночь купаться? — Они глядят, как уплывает в сумерки за забор китайское полотенце. — Нет, Варя, я все понимаю, но я ненавижу спесь». Мы ничего не поняли. Но кто тогда что понимал? И вообще, кому это было надо?
Папаша сказал, что мы сидели в природной сфере, ограниченной геометрией зрения, которую пытались расширить на свой страх и риск, и все без толку: залезали на деревья, подсматривали за теткой на метеостанции и каждый день приходили на море.
А когда случилась та история с Анькиной матерью, мы все принесли к ее дому шары. «Потому что, — сказал Папаша, — вычитали где-то, кажется, у японцев, что они должны оживлять мертвых, и поверили, потому что они приплывали оттуда. Ведь патроны и гранаты, которые мы выкапывали на той стороне, — мы знали — должны убивать».
У аптеки мы пропустили автобус и пошли через дорогу. Это темный парк. Иголки сыплются. Анна сказала: «Значит, ветер на пляже». Тут всегда можно угадать, что там, на море, хотя его и не видно.
Папаша рассказывал, что он однажды приехал и пошел не спеша, вот так же, как мы сейчас, и видит, что тир закрыт, закрыта вот эта стекляшка, на окнах в пансионате ставни, и нет возле урны ни одной обертки от мороженого, а когда добежал, увидел, что там никого нет, только какая-то девчонка напротив «Лайны» идет, загребает ногами песок. Вдруг бросила туфли, портфель, отстегнула передник и стягивает через голову коричневое платье с манжетами; Папаша сказал, что он даже зажмурился: «Мать честная, кто бы мог подумать, что тут какая-то школа есть!»; побежала в синем купальнике — сатиновый, с цветочками, скачет по воде. Забрызгалась. Выходит. Мокрые руки, коленки, сейчас ступит на песок, а у нее за спиной сияющая равнина и та линия, за которую мы хотели заглянуть. «Да, — сказал Папаша, — хотели. Как дураки, залезали на деревья, шею вытягивали. Нам и в голову не приходило, что она здесь — вот, а там, там — всего лишь ее отражение».
«А море, — сказал Папаша, — было отчетливо, до самой черты — пустая сияющая равнина. Справа видно губу, а слева какой-то химический город как на ладони, название которого никто не помнит, потому что его никогда не видели, и вовсе не потому, что вечно туман, или дождь, или ветер носит над морем пыльцу растений и пыль с дороги, а потому что на черта нам был этот город?»