ч 1 Собирайтесь и идите
ч 2 Верста Коломенская
Страшнее страшных пыток
и схваток родовых
меня гнетет избыток
познаний путевых.
Александр Межиров
Им, конечно, следовало меня убить. Или – оставить в абсолютном покое: какая-нибудь работенка со средней заработной платой, мелкие благодеяния, позволяющие прикупить жилье – и машину...
Нет, я не переоцениваю своей значимости, это они и себя, и меня переоценили, чему виной – избыток стремлений к идеалу: у меня к личностному, у них к державному. Иначе все давно бы кончилось: не там, так здесь. И я бы непременно заткнулся! Я бы, поверьте, никогда не открыл бы поганого клеветнического рта. Ничего не пишу – и не писал бы вовсе, ежели бы...
Ежели бы да кабы, да во рту росли грибы.
Мой знакомый фельдфебель Фридман рассказывал, что грибы во рту расти могут – он видел. Лежит в блиндаже труп, во рту у трупа – земля, а в земле – грибы. Фридман считает – шампиньоны.
Вот вам и сослагательные наклонения: овеществленная мечта автора поговорки.
Допускаю – может быть, она не поговорка, а пословица.
Разозлили они меня на свою и на мою голову... Кстати, если у кого-нибудь возникло впечатление, будто я душевно нездоров страдаю маниями величия и преследования моего величия, – впечатление придется изменить. Несколько раз я обращался к незаинтересованным психиатрам. Здоров. Даже нет у меня признаков нервно-психического истощения, которые признаки обязаны были проявиться, – принимая во внимание бытовые и семейные обстоятельства, трудности устройства на новом месте.
Так что повторюсь: разозлили меня, вовремя не утешили – значит, извергну я накопленную за последние десять лет информацию. Ей-то я постараюсь придать общественный интерес, но и свои творческие возможности – не ограничу. Я знаю силу слов, я знаю слов набат. То есть, на самом деле я не согласен с мнением поэта-футуриста: он полагает, что слова могут, а я уверен что не могут. Орфея-певца за его произведения даже в подземное царство впустили мертвую жену чуть было обратно не отдали! Но, скажем, Пушкину не разрешили полечиться за рубежом. Я уж не говорю о Мандельштаме. И лишь в этом, уничижительном смысле, я процитировал строки поэта. Сам же – пишу. Знаю, – а пишу.
Я намеревался сочинять нечто совершенно иное. Но как я давно занимаюсь словами и даже умею изредка обмануть вдохновение (оно мне про любовь, а я ему – о героических успехах всякого народа), – то пока из меня полезет, я спроворюсь рассказать об Анечке Розенкранц. Ее зовут не Анечка, а вдохновение мне на этот раз обмануть не удалось (оно мне – Анечку, а я ему – грязную политтайну... Да не тут-то было!). Неизбежно придет время для тайн, а если оно еще не пришло, то грех мне этим неприходом – да не воспользоваться...
2
Анечка Розенкранц была как бы литературный бабасик, а затем – сражалась за свободную репатриацию евреев из Советского Союза. Один психолог-популяризатор называет такие характеристики «грубым прогнозом поведения». Согласен – для Анечки это не подходит. Грубо.
Но как же ее аттестовать?
Дунька ли она Панаева, бросившая мужа, перешедшая к Некрасову, вводившая в эрекцию даже самого Добролюбова? И все это безобразие происходило на фоне гоголевского периода русской литературы, повестей из народного быта, разгула николаевских жандармов, наконец, на фоне сиреневой с картинкой парижских мод обложки журнала «Современник»... Да, разумеется. Но Анечка не такова, хотя насчет Добролюбова – это на нее похоже. Вводила.
Или какая-нибудь Жорж Занд в брюках, крикливая профура? Нет, никогда! Анечка терпеть не может брюк и очень-очень тихая.
Или, например, моя знакомая Лиля Ландесман. Ее изредка навещал милый друг Ванюха Разин – актер высшей категории, наволакивал за собою тучу поэтов-демократов, абстракционистов, тайных агентов и чтецов запрещенной к изготовлению литературы А муж Лили – человек обеспеченный – ставил много водки, тресковой печени и колбасы из мяса.
Я по молодости Лилю не оценил, хоть и обомлевал от Ванюхиных рассказов:
– Она мне говорит: ты, Ванечка, настоящий алкоголик. А почему? – спрашиваю – А у тебя даже сперма пахнет коньяком!..
Так.
Но Лиле Ландесман было за сорок и я – приведенный – стал волочиться за ее дочкой Светой – с мамиными линзовыми синими глазами.
Волочился-волочился, читал стихи смертельным голосом, сквозь который голос должна крепко проступать мужская сила боль и напевность. Почитал – и потопал в другую комнату, где заприметил зеркало: надо ж посмотреть, был ли у меня в чтении достаточно поэтский вид. Лиля пошла за мной: у нее свой подход к моему перемещению. Стою я возле зеркала, достал расческу, создаю на лбу непокорную прядь И чую что подошла сзади Лиля – я ее в зеркале увидел. Подошла и говорит: – Витя, вы гениальный поэт. Я продернулся весь, а Лиля продолжает:
Какая сила, какая музыка сколько аллитераций!
Да откуда ж она знает, что именно этим и прекрасны мои стихотворения? Как она понимает!
– Я вам почитаю...
– Витик, не надо на «вы»! Неужели я такая взрослая?
– Нет, я так... Я тебе почитаю то, что написал только сегодня, перед тем, как идти к тебе... Где-то так:
Завоет лес, встряхнется и завоет...
– Не надо сейчас, Витик... Я как-то уже ничего не воспринимаю...
– А я всегда воспринимаю стихи!
– Я не такая сильная, Витик...
И дышит на меня тресковой печенью. Я опять принялся за непокорную прядь – застеснялся.
– Ты очень красивый мужчина. Я повернулся к ней, собираясь сделать твердое и скорбное лицо – но не успел. Какое там лицо! Лиля стала разворачивать мне ширинку, приговаривая:
– О, я хочу взять тебя всего в себя...
Ширинка была готова. За слегка закрытой дверью в гостиную муж слабым голосом цитировал сто тридцать третий экземпляр запрещенной периодики. Ванюха, приветствуя мою негу, запел любимую песню «А дело было на бану». Петь-то он пел, но мужа прижал тяжким плечом к стулу, чтобы не произошло мордобития. Чтобы он, Ванюха, не оказался в необходимости мужа поколотить.
Лиля приспустилась на коленки... И тогда громко влетела в комнату любви дочка Света – вся темно-розовая. Не пропала моя волочильня даром, – вернее, пропала...
– Мама (даже не мама, а мама), иди туда... Папа очень нервничает.
3
Вдохновение начинает обманывать меня, а я категорически отказываюсь. Поэтому, уцепившись за что-нибудь, вернусь я к Анечке Розенкранц, так как не к кому мне больше вернуться: Лили – нет, Ванюхи – нет, тайных агентов... Нету, нет никаких агентов ни тайных, ни явных. Некому стихи почитать. Осталась одна Анечка и грязные полит-тайны. Так не угодно ли вам разоблачить перед нами эти замечательные тайны? Не угодно.
Вцеплюсь-ка я, пожалуй, в сто тридцать третий экземпляр запрещенной периодики. На нем уже ни хрена не видать – такой он сто тридцать третий, тусклый и сложенный и микроквадратики. Чувствует его обладатель скрытую радость, – а использовать ее не может: ничего не понятно, стерлись буковки. Знает, что кого-то вызвали и подвергли, а кого, куда и чему – не видит. Но догадывается...
Отвечал за периодику от первого до последнего экземпляра Святослав Плотников – первая Анечкина настоящая любовь. Он, Плотников, не один отвечал, а может, и не отвечал, но он защищал права человека и был – первая любовь. И, забегая вперед, путая милую мне паутину: «родился (ась) – жил (а) – умер (ла)», – вторгаюсь я поддельным мемуаром в Анечкину жизнь: у Плотникова я ее впервые увидел, а она – увидела меня, но не узнала...
Был Святослав Плотников жильцом московской однокомнатной квартиры с прихожей и полукухней-полуванной на Сивцевом Арбате угол Ново-Басманной, что по Кузнецкому мосту. Проминал след на след у его подезда один из трех постоянно прикрепленных к его делу тайных агентов. Тянулись к центральной аппаратной КГБ три кабеля – один потолще, два потоньше. Все три с плотитниковской стороны заканчивались микрофонами, а с государственной – магнитофонами. Через вечер, как закон, дребезжала под его окном машина с вращающейся антенной – записывала беседы по вибрации стекол...
– (И сам я не знаю, чего хихикаю. Завидно, что ли? Ко мне-то всего один кабель был прикреплен и агент – непостоянный. А машина, так та только разок подкатывала – да и то не уверен.)
…Мы уточнили у агента номер квартиры, поблагодарили, поднялись на второй этаж и постучали – звонок был для посторонних. Открыл нам кто-то невнятный дверь – и отступил в двадцатипятисвечовый сумрак. Посмотрел я на потолок – в зенит сумрака – и не увидел ничего. Очень высокий потолок. Осмотрел прихожую – и увидел большой шкаф без дверцы, но с полками. На полках стояли камни и кости вымерших животных. На каждом предмете – табличка; прочесть не смог. Посмотрел на пол – и развеселился: на вершок пепла и окурков, утрамбованных плотно.