Гости Валю пристыдили. Тогда он вышел к Анечке в подъезд, где она валялась и рыдала, выбил Анечку на улицу, словил мигом такси – и отправил Анечку в неизвестном направлении.
Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан: «Ты, блядь, именинник, блядь... Гости, блядь, хотят выпить!!!»
И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные – красными: от разбитых вдребезги коленок.
– Вы тут пьете, еби вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали...
– Так быстро? – спросил Добролюбов.
– А ты вообще молчи, импотент! Так на кого же обижаться?..
Ох, как бил Валю Чаговца Ванюха Разин – просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Валю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою, – и он, наконец, оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Валя, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови...»
Спели? Спели. Кроме правды все ничего.
6
Марк Левин был первый русский поэт нашего времени. Он был Лермонтов, Марк Левин, – сосланный, выдавленный из жизни. «Собаке – собачья смерть» – повторено было и по его адресу, а он не умирал, – улыбался и писал, сотнями строк, легко и по-ночному, будто бы великим переводом с европейского, – а сам Марк в стороне: разве ж он виноват, что там почти в рифму не пишут и размера не соблюдают. Все было против Марка: вплоть до самой статистики российской, что, невзирая на массовый убой, лишь на день, на час, на минуту позволила Марку Левину стать первым... Нет, не стану об этом – сам на той же статистике въезжаю в русскую литературу нашего, извините за выражение, времени.
Он, Марк, только разок приехал из своего города в Анечкин город – навестить двух-трех друзей. И то было Анечкино вознесение. Вознесение то было Анечкино: сидел перед нею не Валя Хеминхуей, держа в зубах сборник «Гетто родных причалов», а два-три друга Марка Лермонтова – подписатели письма в ООН Центрального Комитета при Совете Министров, фрейдисты-неомарксисты – у вдовы несправедливо утопленного в параше. Пили растворимый кофе с коньяком (наконец-то коньяк!) – и Марк читал:
Был полон окоем ледяными конями...
И заводили в конюшне лубянской рысака для вибрации стекол, и труженики Череповецкого металлургического комбината сдавали народному контролю сверхплановые кабели – один потолще, два потоньше. Они, передовики, сдавали, но Анечка уже рассекречивала свое лучшее:
Осенняя капель,
вели уйти в деревья,
в российские деревни,
в сквозную акварель.
Ночевал Марк Левин с Анечкой на квартире своего друга Плотникова, который Плотников ночевал у вдовы парашноутопленного, которая вдова Анечку на этот поэтический икс-о-клок пригласила и Марку сосводничала, – потому что видела в Анечке пародийное самое себя, а в Марке – мужа своего... И ничего больше не могла она сделать ни для себя, ни для мужа.
Тайный агент протелефонил контролеру своих действий: «Объект у тети, санкционируйте смену местопребывания», отключили в целях экономии электроэнергии все кабели, машину вибрационную усыпили – только осень била в стекла. И учила Анечка Лермонтова всему, чему довелось ей научиться на Абраме Ошеровиче Добролюбове по прозванию Чаговец.
Пора, пора закруглять круг – дабы начать новый.
Как только рассвело, ушел Марк на вокзал, оставив Анечку во сне. Проводил его временнообязанный тайный агент – и вернулся к подъезду, ждать смены. Давно проснулись труженики Череповецкого металлургического, но спала Анечка на будущей своей тахте, спал Плотников на раскладном диване – через комнату от вдовы...
Не желая окончательно впасть в литературно-студийную прозу, я не стану их всех будить, умывать, водить в нужный чулан и кормить яйцами в мешочек. А то я совсем было собрался привести рано встающего Плотникова в утренний сизый дом – и предъявить ему Анечку непокрытой: с двумя коричневыми точками и одним черным равнобедренным треугольником.
Что мешает мне рассказать о их знакомстве? А не знаю я, как они знакомились... Поблагодарила Анечка Плотникова за ночлег – и удалилась. Через неделю опять они встретились: послушали вместе оркестр «Мадригал». И еще через неделю составил главный куратор дела Плотникова небольшое извлечение из оперативного материала – специально для отдела, принимающего решения: «Розенкранц Анна Давидовна, ПЕРВИЧНЫЙ ПОДБОР.»
– Аи да Слава! – сказал принимающий решения по данному вопросу. – Он у нас как, может?
7
– Ты знаешь, я думаю, что уже жила раз на свете, совершила что-то страшное: может, убила кого-нибудь. И поэтому теперь так мучаюсь...
Молчит Плотников.
– Домой не вернусь – это точно. Если ты меня выгонишь, пойду спать на вокзал... А когда полностью расплачусь за прежнюю жизнь – все будет хорошо... Да, Слава?
Молчал Плотников, не мог он заставить себя говорить что-то такое, стыдное, не для бобинного употребления. Но нельзя же все проклятое время молчать. И нельзя писать в темноте – тихо согретому, обволокнутому вытянутыми Анечкиными руками. Более того! Нельзя никак объяснить ей, почему надо молчать, ничего настоящего не говорить, а писать на фантомном блокноте с одним листом или, в крайнем случае, на блокноте реальном, для гостей.
– То, о чем ты говоришь – так называемый метемпсихоз. На четвертой полке справа стоит древнеиндийская философия – утром посмотришь, если тебе интересно.
– Ой, мне интересно!..
Идут-шуршат пятьсот магнитных метров с одной бобины на другую. Завтра утром проснутся выпускники (нужный чулан и яйца в мешочек) – да расшифруют весь Анечкин древнеиндийский метемпсихоз. А вибрационки сегодня нет – не ее день.
Молчит Плотников, молчит, угрелся. И как всегда после второго часа ночи задышала над ним сука-Мнемозина...
Ни за что он не лежал бы вот так, не молчал, и блокноты использовал бы как все люди. Он, правда, был смелый и честный.
– Компромиссы никогда не окупаются! – цитировал, а будто бы свое говорил.
...Судили плотниковского друга народным судом Октябрьского района, открытым процессом: распространение заведомо ложных измышлений, позорящих советский государственный и общественный строй. Стояли друзья подсудимого у перегороженных мусорами дверей открытого процесса и пытались в окна заглянуть. Строжайший приказ получили мусора: никого не пускать, но ни в коем случае не применять физического воздействия! Этот приказ не их личный капитан издал, а сам полковник Джеймс Бонд – в дакроновом костюме, банлоновой сорочке и при часах фирмы «Бом и Мерсье».
Но на третий час процесса ушел один мусор внутрь, в зал – охранить мать подсудимого от проявлений справедливого гнева присутствующих граждан. Тотчас вызвали по рации заменителя – только приказ о неприменении ему не Бонд объявил, но капитан. А это совершенно другое дело. Капитан сказал: «Ты там, Леша, трындюлей не выдавай, л то будет провокация», тогда как полковник Джеймс произнес: «За малейшее повреждение эпителия – утоплю в параше».
Схватил Леша невесту подсудимого за шиворот и завалил на асфальт.
– Как вы смеете так обращаться с женщиной!? – взволнованно спросил Плотников. И сразу ударил его Леша кулаком в лицо, обрушил и, не давая подняться, зачал обрабатывать сапогами по почкам – как учили старшие товарищи. Остальные мусора подумали, что приказ переменился, сунули Плотникова в «газон» вверх карманами и повезли в районное отделение. Только через сорок минут по московскому времени прикатил гуда на особом «остине» (который «остин» в случае Государственной Необходимости преобразовывался в подлодку «Снегурочка-6» с ядерными боеголовками), полковник – такого провала он не испытывал со времен Великой Французской революции.
– Я надеюсь, Святослав Александрович, – вы не в обиде на организацию, которую я здесь представляю, – под языком у полковника дотаивала секретная таблетка, позволяющая сохранять любую мину при любой игре. – Как вы могли убедиться, ненависть и отвращение к перевертышам-диссидентам настолько велика, что никакие приказы не в состоянии погасить пламя мести народной.
Бонд говорил что-то вроде правды, а Плотников понял его наоборот.
(До того дня, когда потрогают ваши почки сапогами – никаких возражений слушать не желаю! И не делайте презрительного лица – я вам не полковник Джеймс Бонд, мне голову заморочить трудно.
Лешины сапоги – наш с вами экзамен. И ничто иное.)
Только в полной темноте решался Плотников раздеваться догола, раз в неделю ходил в гости к одному профессору на дачу – там принимал душ; ни единого движения сделать не мог – подмести, помыть посуду, ел, отвернувшись к стене, в нужник ходил только при полном нетерпеже, и только – дома, когда он в квартире – один.