СЛОВО ЗА СЛОВО ЧАСТЬ I
РАССКАЗЫ ИЗ ОДНОГО ПОДЪЕЗДА
1
Скорее всего, Абарбарчук был евреем.
Так я теперь думаю.
Или представителем вымирающей народности.
Сейчас этого уже не проверить, но сомнения остались.
Дюжий, ражий, нос наперевес.
Он появился где-то там, в прошлом, в сорок каком-то послевоенном году: в сапогах-галифе-портянках, с офицерской планшеткой через плечо и с такой чудовищной щетиной на щеках, будто скосили на них по осени яровые и осталась засохшая стерня – жесткая, колкая, густо-несминаемая.
Может, он был пришельцем с иной планеты?
Еврей-пришелец, – а почему бы и нет?
Многое тогда объяснимо...
Милочка, евреечка,
Скажи, которо времечко.
Времечко девятый час,
Идем на станцию чичас...
В нашей школе он работал военруком. Военным руководителем. Наставником подрастающего поколения. Заставлял нас маршировать и отдавать честь, примерять противогазы и разбирать затворы, – какого черта он выплыл в моей памяти тут, в Иерусалиме?
Кроме того, он был парикмахером.
Стриг, брил, поливал без разрешения вонючим одеколоном для прибавки к зарплате.
Ах, Абарбарчук, Абарбарчук, парикмахерская твоя душа!
Томный взгляд, пробор на кудрях-воланах, гитара с бантом:
– Ты рассейска вольна пташка, воспремилый соловей...
Нет, он не был парикмахером, это я всё перепутал, – дурацкий дурак, идиотский идиот, кретинский кретин!
Он сидел в кресле, в парикмахерской на Арбатской площади, укутанный по уши в белую простыню, и кто-то колдовал над его буйной порослью, – а я ждал в очереди.
Еще ему подстригали волосы в ушах.
Оттого и зацепилось: Абарбарчук – парикмахерская – белый халат – удушающий запах цветочного одеколона.
Он не был парикмахером, как я теперь понимаю, да и евреем – сомнительно.
Абарбарчук? – а впрочем...
Он был Золушкой, да-да! – многое тогда проясняется.
Золушка Абарбарчук.
В двенадцать часов ночи, с последним ударом курантов Золушка меняет свой пол...
Он появился в нашей школе в несытом еще сорок каком-то году, но орденов не носил и нашивок за ранения тоже. Был ли он контужен, был ли он списан по болезни, был ли он дезертиром – был ли он?
Абарбарчук.
Дюжий и ражий...
Он ехал на машине, уцепившись за руль, и встревоженным глазом новичка оглядывал встречные знаки: "Поворот налево", "Остановка запрещена", "Крутой уклон".
И вдруг знак! Незнакомый! Черное, и кукиш беленький.
Встал.
Забоялся.
Спрашивает у деда на приступочке:
– Дедушка, это что за знак?
– А это, чтоб ты знал, – "Конец жизни".
Заглох:
– Чьей?..
– Твоей, – чьей еще?
– Тогда я не поеду под него. Я развернусь, дедушка.
– Давай.
Развернулся –и сзади знак. Черное, и кукиш кверху.
– Деду, и там конец?
– И там.
– Чего же теперь делать?
– Чего делать? А ничего не делать. Душой возносись.
– Как, дедушка?..
Чуть не позабыл: Абарбарчук не отбрасывал тени. Или тень не отбрасывала его. В любом случае это было подозрительно и наводило на размышления.
Он выстроил нас на асфальте, на припеке перед школой, браво ступил вперед чищеным сапогом и крикнул на всю улицу к восторгу местных старушек:
– Здравствуйте, товарищи школьники!
А мы, шпана мелкозубая, арбатская, смоленская, пресненская, шептуны, сморкуны и завиральники, рявкнули дружно в ответ, к ужасу тех же самых старушек :
– Хайль Гитлер!
Дальше провал.
Захочешь – не вспомнишь.
Память отказывается служить дальше и старательно подсовывает взамен фактов накатанные глупости сюжетов.
Его арестовали.
Его погнали из школы.
Он выгнал нас.
Мы повинились.
Он не перенес позора и застрелился из трофейного парабеллума.
Глупости! Откуда у пришельца парабеллум?..
Если уж он контужен, так пусть ходит по электричкам, из вагона в вагон, тянет руки, трясет головой, косит наглым глазом:
– Братья и сестры! Пусть каждый поможет, кто сколько может! Беру рублями, беру слезами, беру сочувствием...
Больше я о нем ничего не знаю. Не помню. Не пересекался путями. Он запирался в своем кабинете от настырных взглядов, кипятил на плитке воду, швырял туда промерзшие пельмени с мясом, чтобы закусить после стакана водки, – но это уже директор школы, хромоногий горбыль, это не Абарбарчук. У того не было своего кабинета, да и он, скорее всего, не пил в школе, чтобы не застукали.
Он был интендантом в лучшие времена, так мне порой кажется: капитан Абарбарчук, сапоги с подскрипом, и возил в армейских тылах вагон винограда к скорой победе.
Виноград был переложен стружкой, брусками льда, и на встрече с американцами Абарбарчук блеснул своим неслыханным сюрпризом.
Роскошные "дамские пальчики" под армянский коньяк: сам маршал Жуков пожаловал ему орден.
Он носился на виллисе, с автоматчиками, бравый капитан Абарбарчук, по завоеванной Германии, – а потом всё закончилось: гражданка, поиски работы, неприкаянные друзья с пугаными глазами, бесконечное до озноба слово – кос-мо-по-ли-тизм.
И танком прошла по нему жизнь.
Он торговал эмоциями, бедный Абарбарчук, эмоциями вымершей народности – не пропадать же добру, а с этого не ожиреешь.
Помню, он выстраивал нас в школьном коридоре и командовал, играя голосом:
– Через вестибюбель! С песнями! Арш – два – арш!..
Хотя нет, это был не он и не там. Это полковник Довгань в институте, лысый и лаковый, – отдельный о нем рассказ.
Довгань годился Абарбарчуку в отцы.
Отец – Довгань, сын – пришелец.
Мы лежали под навесом, на штабелях из авиационных бомб, и курили потихоньку в кулак, чтобы не застукали командиры. Самолеты улетали по заре на учения, бомбить болота в белорусских лесах, техники заваливались под брезент досматривать сны, а он приходил к нам под навес, инженер эскадрильи: пуганый, облеченный полномочиями, которых не снести.
– Я понимаю, – говорил он. – Я всё понимаю. Тоже учил. Жуковский. Отец авиации. Крыло с профилем. Сверху скорость больше, снизу давление: подъемная сила, это я всё понимаю. – И косил замученным глазом: – Но как эта стерва, эта сука, эта падла – сто тонн с довеском! – он уже кричал, пуская пузыри, – как она на воздухе держится, почему не падает, – этого я не по-ни-маю!!..
И курил потом долго, жадно, со стоном, пепел сбрасывая на бомбы, словно участвовал в мерзком надувательстве и не мог из него выскочить. Вот-вот раскроется обман, и попадают с неба самолеты: Жуковский умер, ему что, а инженеру отвечать...
Мы тогда похохатывали над ним. Чего там сложного? Жуковский. Крыло с профилем. Подъемная сила. Технарь-тупарь... Теперь я гляжу на простенький калькулятор, что лежит у меня на столе, и брови поднимаю горестно. Как же эта сука, эта падла, эта стерва японская так быстро перемножает? Как же она синусы выдает, проценты с косинусами, даже не задумавшись? Впихнули в каждую коробку по крохотному головастому японцу-математику, вот он и соображает на скорости, народу на обалдение: японцы – они могут!
Но причем тут Абарбарчук?
Абарбарчук-сан.
Ведь он же не был японцем.
Евреем, – и то сомнительно.
Разве что галифе, как у инженера эскадрильи...
Светлана и Людмила – офицерские жены.
Николай и Виктор – их мужья.
У них была игра, у летчиков-технарей, со скуки аэродромной сытости, розыгрышей, политзанятий и анекдотов, бешеных гонок по ночам к далекому полустанку, где проводники скидывали с переплатой водку ящиками. По понедельникам, после загульных воскресений, им не доверяли технику, а держали в классах, пыльных и затхлых, накачивали политграмотой. Сонные, вялые и тупые, они накрывали ладонью часы и шептались через проход, не прерывая занятий:
– Махнемся, не глядя?
Кому доставались золотые, кому штамповка, кому – циферблат без начинки: народу на радость.
Ах, Абарбарчук, Абарбарчук, ну почему ты всплыл вдруг в памяти, как пельмень в кипятке, ночью, на продувной иерусалимской улице, когда я подрагивал от сырого озноба, а Кекс таскал меня на поводке от дерева к дереву и никак не желал опростаться?
Если ты не еврей, Абарбарчук, то что тебе делать в Иерусалиме?
– Махнемся, не глядя? – сказал Абарбарчук без интереса и зевнул со скуки.
И мы махнулись душами...
2
Кто видел, как бегут слепые?
Я видел, как бегут слепые.
Не дай вам Бог увидеть такое!
Они откидывают плечи назад, они отворачивают голову вбок, они высоко забрасывают колени – вот как бегут слепые.
Их бег не вперед, а вверх. С большим наклоном назад.