Александр Покровский
Каюта. Книжка записей
Испытывали изолирующий противогаз…
Испытывали изолирующий противогаз.
Новенький.
Целый час
В нем песок перебрасывали.
И горячим кислородом
Дышали.
Градусов пятьдесят.
Я потом десять лет
Отхаркивался.
Веню волной стащило за борт…
Веню волной стащило за борт.
Не нашли…
Нас с Серегой отправили
К его жене,
Она открывает нам двери
И говорит:
«Наш папа еще не пришел».
А глаза уже безумные.
«– Когда вы преодолеете…»
– Когда вы преодолеете свое скверноступие? —
Говорил мне, курсанту, мой непосредственный командир,
И начальник,
И зам командира взвода
Во время строевых занятий на плацу.
И я безжалостно колотил ногами
И думал о том, как было бы славно
Поместить его среди кур
Тогда, только он взмахнет руками, —
И сейчас же вокруг него полетели-полетели
Перья
И пух,
Как из порванной перины.
Если корабль стоит на ремонте…
Если корабль стоит на ремонте,
На нем собирают всякую шваль.
Молодому лейтенанту
Годки темную в кубрике устроили.
Он их по подъему поднял —
Вот его и побили.
За ногу на трапе схватили —
Он и упал.
На другой день я к ним спустился.
Железный прут в газету закатал.
Первого же, кто бросился,
По морде…
В общем,
Встали,
Как миленькие…
«– Портрет вождя перекосоеблен…»
– Портрет вождя перекосоеблен – и ни одна блядь
Не удосужилась поправить! —
Это Вася Смертин надрывается насчет того,
Что портрет Ленина висит криво.
А в здании никого – все на занятиях, только юноша-дневальный.
А лето – и окна все открыты, и кажется,
Это кричит сам дом:
– Партрет важдя-я!..
А дом стоит на краю плаца, а вокруг еще много-много домов
И от стен тех домов отражается: – О-блин!
О-блин! —
Это эхо.
А потом он подходит к ребенку-дневальному, соблюдая дистанцию,
А ребенок пугается, глаза – плошки.
– Да вы не дневальный! Вы – хуй! Хуй!
А из окон: – У-й! У-й!
А в канцелярии женщина слышит.
Вася смущается, заглядывает туда: «Извините».
Осторожненько прикрывает дверь
И находит глазами мальчишку:
– Повторяю! Вы – хуй! хуй!
– «У-й! У-й!»
А после Васи Смертина был еще Валера Живодеров.
«На безрыбьи и жопа пирожок!»
«На безрыбьи и жопа пирожок!» —
Он любил это повторять.
Наверное, не сам придумал.
Куда ему,
Он же тупой.
А тут недавно сказали,
Что он умер.
По телефону разговаривал…
На строевых занятиях,
Когда «роба под ремень»,
Выступает соль на рабочем платье
И на спине
Собирается в кружева,
И получается рисунок —
Такая странная контурная карта.
Я всегда думал:
«Для чего все это? И к чему страдать в самое пекло?»
А офицер так увлеченно проводил с нами все это время,
Что пот струился и у него по вискам.
И я спросил его:
«Какой в этом смысл?»
А он мне:
«Никогда не жалей себя,
И тогда подчиненные выполнят для тебя любую глупость».
И я не жалел себя.
И мои подчиненные,
Глядя на то, как я сам себя так удачно насилую,
Выполняли любую глупость.
В автономке
Молодые матросы
На камбузе
Объедались так,
Что потом кому-нибудь
Обязательно вырезали аппендицит,
А над доктором шутили:
– Док! Когда отхватишь чего-нибудь?
И док говорил:
– Молодежь дозревает,
А желающим, из старшего поколения,
Могу отхватить хоть сейчас.
Офицеры
Жаловались на неустройство,
На быт и все такое,
Но как-то робко так, неуверенно, сюсяво, забито.
И приехал генерал.
Всех построили сейчас же.
– Ну что вы тут ноете? – сказал генерал. – Что
Вы за офицеры! Вы офицеры или что?
Вот вам! – ткнул он в первого попавшегося. —
Родина дала квартиру!
– Никак нет! – завозражал тот. – Только общежитие!
– Ну вот! – не расстроился генерал. —
Родина дала вам общежитие!
Как бы я хотел, чтоб разверзлись небеса
И чтоб они – те небеса – насрали бы
На того генерала
Огромную вавилонскую кучу.
Цепляясь за скалы краями…
Цепляясь за скалы краями,
Ползут по земле облака,
Туманы встают и, ручьями
Напившись, бунтует река.
В краю том, туманном и сером,
Где стаяли сны младых грез… —
Именно на этом месте запнулся
Корабельный поэт и прозаик,
Запнулся, остановился и попросил меня:
– Продолжи, а? —
И я продолжил:
– Я вынул порядочный ХЭРОМ,
Я там себя в жертву принес.
«– Вставайте, кислорода нет!»
– Вставайте, кислорода нет! —
Меня будит подчиненный.
Вставать надо неторопливо, лениво чертыхаясь.
Надо сползти с верхней коечки, рвануть дверь,
Потом забраться на боевой пост,
Обязательно зевнуть, чтоб показать им,
Что у тебя внутри никакой паники.
Это важно.
Вот и хорошо,
Главное – поправить пенсне,
И они тоже успокоились:
Подумаешь – кислорода нет…
Я на ощупь могу определить…
Я на ощупь могу определить,
Как работает прибор,
По вибрации…
А еще могу —
И по свисту, и по гулу…
Столько лет уже прошло,
А я до сих пор во сне
Могу определить,
Как работает прибор…
Боже мой, какая пурга,
И ноги совсем не чуют дороги,
И я на каждом шагу проваливаюсь по колено,
А под штанину набивается снег
И сейчас же там тает,
Потому что я вышел часа два назад,
Но окончательно уже заледенел;
А снежные хлопья летят в глаза
И оседают на ресницах.
Ни черта не видно,
И когда я дойду, совершенно стемнеет,
Потому что полярная ночь, и я иду к тебе.
Мне бы только до Полярного дотянуть.
Господи, какая пурга!
Неужели не ходят катера?
Только бы они ходили,
А под сердцем вдруг разливается невероятная теплота,
И кто-то, кажется, нежно прижался к щеке, выдохнул:
«Прости».
За что?
Что это со мной?
Неужели я спал на ходу?
Наверное, так замерзают.
Надо поколотить ногами.
«Бродячие собаки хуже волков», —
Кто-то мне это сказал.
Не успеешь оглянуться, а стая уже налетела.
Говорят, нападают с ходу.
Какие глупости лезут в голову.
Лучше я представлю себе твое лицо.
Вот это да!
Оказывается, я не могу вспомнить.
Только глаза.
Они – темные, жгучие,
И волосы от пота липнут к щекам.
Ты всегда так трудишься, когда мы вместе,
Будто на свете никого-никого нет, кроме нас,
Но тебе все угрожают
И хотят меня отнять,
Будто это последний день в нашей жизни.
А потом ты трогаешь меня руками,
Точно не доверяешь своему зрению
И тому, что я рядом.
Ты жмешь мою плоть очень сильно, и я
Почти кричу,
Но потом отпускаешь.
Наверное, тебе хочется доказать,
Что я существую, и что существуешь ты,
Что я плотный.
Ты прикладываешь ухо к моей груди
И говоришь мне: «Дыши», —
Я дышу,
А ты слушаешь биение сердца.
Я спрашиваю: «Зачем это тебе?»
А ты говоришь: «Мне надо», – и сердишься.
Не надо на меня сердиться – я твой
И выполню любое твое желание.
Ты вдруг приказываешь мне
Сосать твой палец,
А потом говоришь:
«И все другие. По очереди», —
И я смеюсь,
Потому что я не успеваю перехватывать их губами.
А потом вдруг серьезно берешь мою руку,
Глядишь на меня исподлобья,
Будто хочешь пресечь мои возражения,
И указательным пальцем
Водишь себе
По деснам,
По нёбу,
По языку,
Словно предлагаешь попользоваться собой изнутри
И с помощью плоти передать мне свой трепет.
Застонав, повалишь меня на спину,
Садишься мне на грудь, почти на лицо,
И наползаешь,
Словно я – твой самый большой враг
И меня надо захватить, раздавить, поглотить.
Ты словно хочешь затянуть меня в себя.
Я понимаю.
Ты доказываешь,
Что никто не имеет на меня никакого права,
Кроме тебя,
Но оно бесспорное,
Ты домогаешься меня так, как только
Можно домогаться
Мужчины,
И я попался,
Никто не в обиде,
И ты соскальзываешь в полном изнеможении
И, двинувшись назад, достигаешь бедер, а потом вдруг,
Что-то придумав, помещаешь обе свои
Ступни мне на грудь,
Слегка надавливая большими пальцами ног на шею,
Уставясь мне в глаза.
– Скажи…
– Да нет же.
– Тогда ешь. Ну?
И я ел, лизал, покусывал твои ноги,
А ты смотришь на меня жадно, а потом
Жалко,
Погаснув,
Ты говоришь, что холодно, и с головой
Уходишь
Под одеяло
И там находишь себе пропитание.
Мой член никак не может к тебе
Приноровиться,
По временам ему очень больно,
И ты чувствуешь, что ему больно, но тебе хочется еще и еще,
В тот момент тебе не было никакого дела
До моей боли.
Мне больно и сладко, и я почти умираю.
Все рядом.
Может быть, в этом никто не виноват,
Может быть, это старше нас?
Может быть, это так же, как моя жизнь?
И, может быть, жертве, которую съедят,
Тоже больно и сладко?
Может быть.
И я – твоя послушная
Собственность,
И поэтому меня нужно мять, хватать за щеки, тянуть в низ живота,
Все мое тело вздрагивает,
И ты чувствуешь, что мне нехорошо,
И сильно ко мне приникаешь,
Словно хочешь погасить меня,
Словно тебе очень важно поймать, уловить,
Зафиксировать,
Пришпилить булавкой,
Это мое вздрагивание, выгибание,
Словно ради него все и было,
Ты начинаешь целовать, целовать, целовать,
Лизать мою шею,
Покусывать плечи,
И я слышу твое дыхание, хрипы, колотье в груди.
Без звука, резко, нетерпеливо сдвигаешь мое лицо
Себе в пах,
И я уже знаю, что надо делать:
Языком измерять глубину
И меня всегда удивляет, как твоя плоть, нежная,
Анемичная,
Выдерживает мой натиск.
Мой язык слишком груб,
Но тебе, тебе нужно сильно и грубо,
Глубоко.
Но я уже не могу, я задыхаюсь,
А ты льешь что-то сладкое,
И я должен все это пить,
И в тебе все клокочет,
Именно так, и звуки эти очень древние,
Так клокочут вода или птица.
И ты сильно тянешь меня к себе,
Быстро и резко раздвигаешь мои ягодицы,
Я не противлюсь тебе,
И вот твои узкие пальцы, твоя кисть входит в меня,
В мой анус.
Так глубоко,
Что разворачивает и раздирает изнутри.
– Тебе хорошо? – с хрипом ты говоришь.
– Тебе хорошо!
– …
И я не могу сказать, что мне больно
И стыдно,
И даже не знаю, чего больше, стыда или боли,
И я говорю, что мне хорошо,
Конечно, конечно,
Очень,
Очень,
Да,
Господи!
Я иду к тебе по ниточке.
Она только между мной и тобой проложена.
Я, как во сне,
А может, это я засыпаю,
Так бывает.
Пурга, снег в ботинках.