Владимир Глотов
Оглянись. Жизнь как роман
Шестидесятникам-демократам, либералам-западникам и прочим «пидарасам», как говорил «наш дорогой Никита Сергеевич».
Глава первая
ПОБЕГ В СИБИРЬ
В минуту уныния мне казалось, что моя сибирская эпопея бессмысленна. Зачем я когда-то поспорил с товарищем, выясняя, надо ли специально подвергать себя испытаниям или можно стать человеком и добиться успеха, продолжая жить в привычной обстановке?
И вот: уехал…
Москва начала шестидесятых представлялась мне душным мещанским городом. Других я не видел. И хотел вырваться из высотного дома на Смоленской площади, где после окончания института работал.
Повод не заставил себя ждать. Я встретил Еву, ей было девятнадцать лет, она послушала мои стихи, посмотрела на меня шоколадными турецкими глазами и сказала серьезно и страстно:
— Лушин, ты — поэт!
Конечно, я поверил ей. Разве девушка с таким именем могла ошибаться?
Жизнь в бухгалтерии, среди престарелых женщин, с которыми я проводил рабочий день, стала для меня сплошным кошмаром. А тут еще нанес визит в настоящую газету, в «Комсомольскую правду». Заместитель главного редактора Борис Панкин вежливо полистал то, что я сочинил, положил в нижний ящик стола и посоветовал поехать куда-нибудь в Сибирь, на комсомольскую стройку, вот хотя бы в город Сталинск, где как раз начинали сооружать металлургический комбинат.
— Месяца на три, на четыре, а? — предложил он. — А потом приходи к нам. Надо набраться жизненного опыта, — пояснил он свою мысль.
И устало — время было заполночь, шла работа над номером, — пожал мне руку.
И улыбнулся на прощанье.
Так неожиданно я получил поддержку, сперва от Евы, между ее поцелуями, потом от большого журналистского начальника. Окрыленный надеждой, я пришел в отдел кадров «Межкниги» и сказал, что покидаю ошибочно выбранную стезю.
Не тут-то было! Принялись пускать кровь. Собрали комсомольское собрание. Меня прорабатывали две недели, грозили растоптать, но обещали поддержку, если выкину дурь из головы. Готовы были даже послать работать за границу, если, конечно, к тому времени женюсь. Неженатых не посылали. Я мог стать с годами главным бухгалтером, сменить на этом поприще усатого главбуха, который сидел у стены огромного зала, а все двадцать дам расположились за своими столами спиной к нему, и он выкрикивал: «Марья Ивановна!» — и та, встрепенувшись плечами, мгновенно оборачивалась: «Да, Егор Кузьмич!» Главбух задавал ей, через неподвижные спины других женщин, свой вопрос, получал ответ, на некоторое время контора погружалась в тишину, которую нарушало лишь поскрипывание арифмометров «Феликс», пока опять не раздавалось зычное: «Анна Петровна!»
Вот так и я буду покрикивать, думал я в ужасе. Надо только поддаться на уговоры, выбросить из головы Сибирь и журналистику, жениться поскорее на Еве, и тогда можно объехать полмира и даже дослужиться до чего-нибудь более значительного, чем должность главбуха «Межкниги».
Я был глуп, даже как-то вызывающе глуп в глазах сверстников, получивших распределение в высотный дом на Смоленской площади. Что же говорить о людях зрелого возраста. Меня искренне не понимали ни институтские товарищи, ни соседи по коммуналке, сочувственно кивавшие матери, ни она сама, мечтавшая, что вот теперь-то и начнется счастливая жизнь после стольких лет скудного прозябания, изнурительной зубрежки китайского языка под вечно растянутыми над головой нитками с нанизанными на них бумажками, наподобие елочных флажков, на которых были написаны иероглифы, да еще с немецкой овчаркой, для которой тоже нашлось место за шкафом в десятиметровке, где у матери был диванчик, а у меня — раскладушка. Если к этому добавить то, что через комнатное пространство пролегала неприкосновенная полоса, по которой и днем и ночью проходили соседка-старуха и ее тридцатипятилетняя дочь, озабоченная собственной личной жизнью, которую никак не удавалось устроить, — то картина нашего быта станет понятна. Как и перспектива выбраться из убогой обстановки, занимавшая столько места в душе моей матери. И тем более очевидна будет ее грусть. Ведь она так надеялась, что я пойду по стопам отца. Воспоминания о пятикомнатной довоенной квартире, обедах в «Метрополе», кротовой шубке и персональной «эмочке» — все это когда-нибудь, надеялась мать, начнет воплощаться в реальность. Пусть даже не для нее. Но я решил по-другому.
На мое заявление не реагировали.
Тогда я перестал ходить на работу. Отчаянный по тем временам шаг. Ко мне домой, где я сидел в одиночестве, как сыч, если не считать собаки, а соседей я не замечал — привычка абстрагироваться, иначе я бы не выучил китайский, — пришла делегация от коллектива. На меня смотрели с ужасом, что-то долго говорили, но доводы на меня не действовали. Ева по-прежнему считала, что я настоящий поэт и, кажется, начинала меня любить, да и я испытывал к ней нечто возвышенное.
В какой-то день меня чуть ли не насильно повели к самому страшному человеку, начальнику в «Межкниге» над всеми. Фамилия у него была подходящая: Змеул. Я чуть не умер от страха. Ведь я был всего лишь упрямым мальчишкой, которому едва исполнилось двадцать четыре года. Я не помнил, что мне говорили и что я отвечал, как вышел из кабинета. Я не хотел мириться с судьбой. И тогда инстинкт самосохранения подсказал мне: беги!
— Давай уедем, — предложил я Еве.
Остальное было делом техники: раздобыть комсомольские путевки на ту стройку, о которой говорил Панкин.
Целый месяц мы с Евой ходили в московский горком комсомола, добивались, чтобы нас отправили в Сибирь, а нам не верили, потому что мы просились на восток, а не на запад. Такое и правда казалось подозрительным: ну кто же просто так, по своей воле ломает себе карьеру и едет по их призыву на стройку!
Наконец, мы надоели, и нас сплавили из Москвы с глаз долой. На прощанье выдали комсомольские путевки, а мне в «Межкниге» еще и характеристику. И те, кто совсем недавно распинал меня почем зря, теперь написали, что считают возможным использовать Андрея Лушина на работе по строительству металлургического комбината. Спасибо и на том. А когда я уехал, один из моих однокашников по институту организовал даже письмо Змеула в Сибирь, в котором тот меня хвалил, отмечал мой патриотизм и высокие моральные качества. Письмо подписала вся внешторговская камарилья, в том числе и начальник отдела кадров, который грозил растереть меня в порошок, а потом, когда я пришел из горкома с красной книжицей, засуетился и, решив, что дело сделано, обратно глупца не воротишь, продал мне несколько томиков из не нужной самому библиотечки поэзии — такие маленькие книжечки-лилипуты я впервые тогда увидел и был очень им рад.
Меня канонизировали.
Через месяц я стоял посреди стройки, которую здесь называли Антоновской площадкой по имени местной деревеньки, в пыли, горячечно оглядывая, куда меня занесло. А заезжая журналистка из Москвы брала у меня интервью. Она опубликовала его под привычным для времени заголовком «Сердце в тревожную даль зовет». Я узнал об этом из письма приятеля из «Межкниги», который сообщал, что заметка красовалась в стенгазете рядом с посланием Змеула ко мне. При этом он приложил черновик «послания», созданного, понятно, им самим, чтобы я не особенно зазнавался.
Под ногами у меня была теперь окаменевшая глина со следами от гусениц бульдозеров.
Повсюду — как бы одно лишь начало. Ничего завершенного. Здесь что-то вылезло из земли. Там котлован с выглядывающей из него кабиной экскаватора. Нагромождения бетонных плит, блоков, стальных конструкций. Кустики травки сиротливо теснились, окруженные со всех сторон изуродованной землей. Я иногда находил такой островок, садился на запорошенную пылью траву, жалкую и беззащитную, и любовался окружающим ландшафтом. Глаза не замечали ни жестокости, с которой мы издевались над природой, ни убогости наших амбиций. Напротив, я был в восторге от увиденного.
Дождь превращал окаменелости в трясину. В ней со стоном гибли машины. Их рыдания сопровождали меня повсюду. Я ходил в клетчатой ковбойке, чехословацких ботинках на протекторе, в зеленой туристской куртке, выгоревшей за лето так, что я буквально сливался с серой землей. К тому же слой пыли покрывал меня с ног до головы. Худой и подвижный, совершенно не чувствовавший своего тела, я легко перепрыгивал с одной вздыбленной плиты на другую, не беспокоясь, что переломаю ноги.
В поселке мы ходили с Евой по доскам, проложенным между домиками-двухэтажками. Но уже появилось три четырехэтажных здания. В одном проживало начальство. В остальных разместились общежития, мужское и женское. Судьба мне улыбнулась, и я избежал этой карикатуры на человеческую жизнь, но видел тех, кто годами, а иные и десятилетиями, жили в сутолоке таких «общаг», на виду друг у друга, располагая лишь казенной койкой и тумбочкой, огороженные забором из запретов и предписаний.