Ингвар Амбьёрнсен
Вид на рай
Умерла мама. Умерла просто, без трагедий. Говорю «без трагедий», хотя не уверен, можно ли так выразиться, когда речь идет о переходе человека в Великое Небытие, в Абсолютное. Но думаю, что можно. Особенно после того, как я прочитал статью в «Арбейдербладет»[1] о женщине из Бейрута. Ее замучили до смерти, засунув в матку крысу: хотели посмотреть, как крыса с помощью когтей и желтых зубов будет выбираться наружу. Эту смерть по праву можно назвать трагической. Моя мама заснула навеки, находясь на больничной койке в новом больничном здании и не ведая подобных мук. Правильно говорят, что все познается в сравнении. У нее в печени засел рак, обнаружили его поздно, помочь было нельзя. Врачи сказали, что, когда придет время, сделают все от них зависящее.
Она умерла одиннадцатого ноября. Не помню, какой это был день недели. Из больницы позвонили около девяти утра и сказали, чтобы я немедленно приезжал. Но когда я появился в больнице, я не застал маму в живых. Она лежала уже обмытая и прибранная. Смотрелась совсем малюсенькой, точно сделанная из воска кукла. Меня успокаивали, говорили, не стоит, дескать, огорчаться, что не попрощался; она умерла, не просыпаясь.
Потом я вышел на улицу. Накрапывал дождик. Мелкий и густой. Но ветра не было. Я шатался бесцельно по улицам в центре города, не плакал, даже не очень печалился, что, конечно, встревожило меня не на шутку. Стыдно стало. Правда, стыд был, как мимолетный укор, а вот охватившая меня пустота, признаюсь, была всеобъемлющей. Не в отрицательном смысле. Не та пустота, о которой говорят, когда желают пояснить бессмысленность бытия. Нет. Моя пустота была выражением состояния полнейшего безразличия. Быть может, я тогда о чем-то думал. Кто знает! Человек ведь всегда размышляет. На то он и человек! Я остановился перед витриной, где под стеклом висела газета «Дагбладет»[2], пробежал глазами по страницам, но текста не помню. Возможно, не читал по-настоящему, а только водил глазами.
Разрядка наступила позже, когда я пришел домой. Господи, ну конечно, я был очень привязан к маме! Не мистически, не истерически, как об этом пишут иногда в книгах или показывают в фильмах. Нет. Однако мы были вместе тридцать два года, она и я. И теперь что-то навсегда ушло из моей жизни. Своего отца я не знал. Он погиб от несчастного случая на работе за четыре недели до моего рождения. Для меня он существовал в воспоминаниях мамы, и тоска по нему проявилась, когда я стал взрослее. Захотелось иметь отца. Еще он был для меня неким мужчиной, изображенным на старых пожелтевших фотокарточках из семейного альбома, с которым рядом всегда находилась мама. Вот этот мужчина в коротких штанах до колен и гольфах из тюленьей кожи зимой 1946 года в Кикуте. Вот он стоит в темном купальном костюме с белыми полосками на боках и обнимает улыбающуюся маму летом 1950 года на острове Снар. Свадебных фотографий не было, во всяком случае у нас дома. Не знаю, почему. Еще отец был для меня призраком, нереальным существом, обитателем кладбища Вестре Акер, надежно укрытым под тяжелым, хорошо отполированным камнем. Мама представляла женщину, ушедшую в себя и захватившую меня в свой мир. Она была единственным в семье ребенком. Я был ее единственным ребенком. Так мы и жили вместе, без родственников и без родственных посещений.
Я сидел в пустой комнате. На столе лежала газета «Арбейдербладет», рядом стояла чашка с недопитым чаем. Все так, как было, когда я получил известие из больницы. Мне вдруг показалось просто невероятным, что я никогда больше не услышу осторожные мамины шаги на лестнице, не услышу, как она открывает ключом дверь, не услышу обычного стука опускаемой на пол тяжелой сумки с продуктами, не услышу ее голоса, когда она, раздеваясь в прихожей, начинала говорить со мной о пустяках: что произошло в торговом центре «ИРМА» или по пути в магазин, или на обратной дороге. Да, показалось просто невероятным.
Несколько дней спустя я позвонил в Армию Спасения[3]. В тот же день, ближе к вечеру, к дому подъехал грузовик, в нашу квартиру вошли трое, взяли мамину одежду и вынесли из спальни мебель. Когда я остался один, когда я стоял в пустой комнате с белыми обоями, на меня снизошел вдруг небывалый покой. Недействительное обрело теперь статус действительного.
В ту ночь, выключив телевизор, я снова пришел в мамину комнату. Свет не зажигал. Месяц на небе шел на убыль, но все еще оставался большим; голубоватый свет ложился тенями на белую поверхность комнаты. Я подошел к окну и посмотрел на дома-блоки и лес. Город-спутник! Здесь я родился, здесь день за днем протекала моя жизнь. Чудно как! Три комнаты и кухня, недалеко от Осло. Семнадцать минут, если ехать в метро, чтобы быть точным. Шестьдесят четыре ступеньки лестницы до парадной двери. Шесть минут спокойным шагом до ближайшей станции. (Для меня лично 1 минута и сорок семь секунд.) Если бы меня раньше спросили о нашей квартире в этом блочном доме, я рассказал бы о ней, о каждом уголке и закоулке, не задумываясь и не запинаясь, поскольку был убежден, что знаю ее как свои пять пальцев. Но сейчас, однако, стоя в маминой комнате и рассматривая лежащие почти подо мной блоки, я подумал, что давно не бывал здесь, определенно, с тех пор как вырос; вырос в том смысле, что не бежал к маме и не забирался к ней в постель, когда вечерние тени в моей спальне приобретали грозные очертания и пугали меня. Без занавесок и без мебели комната казалась неуютной и незнакомой, но пейзаж за окнами оставался тем же: острые серые углы домов, обращенные к темным, вечно подвижным кронам елей, асфальтированные зигзаги пешеходных дорожек и светящиеся точки фонарей. Странно, но я заметил, что рассматриваю знакомое мне до боли как бы по-новому, с небывалой точки зрения. Не понимаю, откуда вдруг появилось ни с того ни с сего в голове у меня это слово «небывалой». Но оно появилось, и баста. Отныне мое бытие составляла эта белая комната и новая перспектива рассмотрения окружающего мира, того окружающего мира, с которым я давно смирился, к которому я привык и который пребывал в моем сознании неподвижным и незыблемым, нечто вроде натюрморта. Конечно, я видел, как вырастали дети и семьи выезжали и въезжали. Но общее обрамление, эти геометрические контуры, укрывавшие разную жизнь разных людей, в основном оставались неизменными. Метро — дом. Дом — метро. Из дома — в «ИРМА». Из «ИРМА» — в дом. Постоянно одно и то же, одни и те же пути-дороги, одни и те же пространства. Вид из гостиной, из моей комнаты или из кухни был постоянно-однообразным: только времена года, сменявшиеся, как и положено, по законам природы, вносили иногда неожиданные поправки. К примеру, внезапный снегопад в конце апреля или ослепительное солнце и тепло в ноябре. Порой у меня было чувство, что только сильный ураган сможет вырвать меня из состояния апатии и покоя. А порою я готов был рыдать от счастья при виде солнечного лучика, появившегося на угловой стене соседнего блока. Теперь же, когда я стоял посередине темной комнаты, опустив руки, и смотрел за окно, я ощутил почти физически, как наяву, будто я частично выведал тайну города-спутника, выведал по непонятной мне самому причине, и она засела в моем подсознании в виде необходимости ясного контроля над собой.
И я думал: «Теперь конец старому. Теперь начало новому. Так всегда бывает, когда кто-то покидает тебя навсегда, ты остаешься один на один со своим собственным внутренним миром. Стоишь на распутье».
Возможно, кому-нибудь это покажется странным, но я думаю, что справился с личными горестями после смерти мамы почти исключительно благодаря Гру Харлем Брундтланн[4]. Уже в тот вечер, когда я мыслями все еще пребывал в больнице, вновь и вновь видел маму, превратившуюся в нечто маленькое, застывшее и холодное, Гру появилась неожиданно в двух телепередачах: в «Новостях дня» и позже в «Дискуссиях на политические темы». Она всегда действовала на меня успокаивающе, если я видел ее. Не могу сказать точно, поскольку был расстроен и невнимателен, почему она оказалась на экране телевизора. Но не важно. Главное, что она находилась близко и как бы посылала мне приветствие, тайную весточку о том, что мимолетное пребывание человека на земле оспаривать нельзя, но что в жизни все равно преобладает не преходящее, а прочное и устойчивое, что на свете немало сильных духом людей, помогающих слабым обрести опору в жизни.
Гру в дождь. Гру на ветру. Гру на солнце и Гру в тени. За ловлей рыбы, как морская львица. Бесстрашная, настойчивая и насмешливая. Но, прежде всего, внушающая доверие. Когда умерла мама, Гру правила страной. Правит она и по сей день. Сейчас трудно представить себе, даже просто невозможно, чтобы кто-то другой, не Гру, стоял во главе правительства. И все же я достоверно знаю, что чувство уверенности и чувство надежности, которыми она одарила не только меня, но и других, причем на долгое-долгое время, не зависит от ее политического положения или от занимаемой должности. Нам достаточно чувствовать, что Гру есть, поблизости, присутствует где-то там в темноте. Только и всего. Допускаю, ее правительство могут свергнуть, а ее отпустить на все четыре стороны. Но пока она возглавляет страну, решительная и неутомимая, она воплощает стабильность в нашей политике. Ей не страшны ни хаос, ни угрозы, ни отставки. Она знает, что всегда может возвратиться назад. Она, как медведица, временно уходит с — молодняком на зимнюю спячку. На пути к дому с добычей возможны, конечно, всяческие препоны и помехи. Но это только вопрос времени, небольшой отсрочки, перерыва, прежде чем она окажется там, где ей следует быть. Интересно, что Гру Харлем Брундтланн по профессии врач, но она как бы не создана сидеть в кабинете и осматривать больных. Не в ее это натуре. Не создана просить трехлетнего ребенка открыть рот, показать ей язык и сказать «а-а-а-а» или сунуть указательный палец в прямую кишку стареющего мужчины, чтобы узнать, увеличилась ли предстательная железа в объеме или не увеличилась. Гру — прирожденный руководитель, и она сумела понять себя и сделать соответствующие выводы. Гру — не человек власти. Гру — власть. Гру — человек.