Атик Рахими
Сингэ сабур (Камень терпения)
Эта повесть, написанная в память об Н.А. — афганской поэтессе, зверски убитой собственным мужем, — посвящается М.Д.
Из тела, сквозь тело, вместе с телом, начиная с тела и кончая телом.
Антонен Арто
Где-то в Афганистане или где угодно
Комнатенка тесная. Прямоугольник. Она давит, хотя стены светлые, голубовато-зеленые, а на обеих шторах вышиты перелетные птицы, так и застывшие с распахнутыми крыльями в желтом и синем небе. Шторы все в дырках, сквозь них проникают солнечные лучи, угасающие в выцветших узорах восточного тканого ковра. В глубине комнаты видна еще одна занавеска. Зеленая. На ней ничего не вышито. Она прикрывает заколоченную дверь. Или, может быть, чулан.
Комната пуста. Никакой мебели нет. Только в простенке, разделяющем два окна, висит маленький ятаган, а над ним фотография мужчины с усами. Ему, наверно, лет тридцать. Курчавые волосы. Лицо квадратное, сжатое с двух сторон аккуратно подстриженными бакенбардами. Черные глаза блестят. Они маленькие, а нос между ними похож на орлиный клюв. Мужчина не смеется, но вид у него такой, словно он сдерживает смех. Из-за этого на лице застыло странное выражение, как будто в душе он насмехается над тем, кто на него смотрит. Фото черно-белое, блекло раскрашенное от руки.
Напротив этой фотографии, вплотную к стене, тот же самый мужчина, только постаревший, лежит на красном матрасе, положенном прямо на пол. У него борода. Цвета перца с солью. Он исхудал. Слишком. Кожа да кости. Бледный. Одни морщины. Нос еще сильнее напоминает орлиный клюв. Он по-прежнему не смеется. А на лице все еще застыла та же странная насмешливая гримаса. Рот полуоткрыт. Глаза, ставшие еще меньше, совсем ввалились. Взгляд устремлен в потолок, туда, где чернеют обнажившиеся подгнившие балки. Руки, неподвижные, лежат вдоль тела. Сквозь истончившуюся кожу видно, как его вены одышливыми червями оплетают выпирающие кости. На левом запястье у него механические часы, а на безымянном пальце золотое обручальное кольцо. В ложбинку на сгибе правой руки вставлен катетер, через него вливается в тело бесцветная жидкость, поступающая из пластиковой кружки прямо над его головой. Все остальное прикрыто длинной белой рубашкой с вышитым воротом и рукавами. На ступни, уродливые, как два деревянных обрубка, наброшена грязная белая простыня.
Вздымаясь в ритме его дыхания, на его груди, на самом сердце, лежит рука, женская рука. Женщина сидит. Скрещенными ногами она упирается ему в грудь. Головой уткнулась в колени. Ее распущенные волосы, черные, цвета воронова крыла, рассыпались по плечам, вздрагивающим в такт ритмичному движению руки.
В другой руке, левой, у нее длинные черные четки. Она перебирает их. Безмолвно. Медленно. В том же ритме, в каком вздрагивают плечи. Или в ритме дыхания мужчины. Ее тело закутано в длинное платье. Пурпурного цвета. По краям рукавов и у самого подола — редкие вышитые узоры: хлебные колоски и цветы.
Рядом, стоит лишь протянуть руку, — открытая на заложенной странице покоится на бархатной подушечке книга, Коран.
Плачет маленькая девчушка. Ее нет в этой комнате. Она, должно быть, в соседней. Или в коридоре.
Голова женщины пошевелилась. Устала. Она отрывает голову от колен.
Женщина красива. В уголке ее левого глаза маленький шрам, он слегка суживает разрез глаз и придает взгляду странное, тревожное выражение. Губы, чувственные, сухие и бледные, неохотно бормочут одну и ту же молитву.
Еще одна девчушка плачет. Она вроде где-то рядом с первой, наверное за дверью.
Женщина убирает руку с груди мужчины. Встает и выходит из комнаты. Без нее ничего не меняется. Мужчина по-прежнему неподвижен. Он продолжает дышать, тихо и медленно.
Шаги женщины заставляют детей умолкнуть. Она остается с ними надолго, пока дом и мир не растворятся в их сновидениях, покуда не превратятся в тени; потом она возвращается. В одной руке маленький белый флакон, в другой черные четки. Она садится рядом с мужчиной, открывает флакон, наклоняется, чтобы влить пару глазных капель ему в правый глаз, и еще пару в левый. Не выпуская из рук четки. Не переставая перебирать их.
Солнечные лучи, проникающие сквозь дырки в желтом и синем небе на шторке, ласкают спину женщины, а в это время плечи ее по-прежнему ритмично вздрагивают в такт пальцам, перебирающим костяшки четок.
Вдали, где-то в городе, взрывается бомба. Мощная, она наверняка разрушает чьи-то дома, чьи-то мечты. Вот стреляют в ответ. Тяжелая полуденная тишина взрывается возгласами, от них дребезжат стекла, но дети не просыпаются. На мгновение застыли — точно два камешка на четках — женские плечи. Она убирает флакон с глазными каплями в карман. «Аль-Каххар», — шепчет она. «Аль-Каххар», — снова и снова. Она повторяет это с каждым вдохом мужчины. И с каждым словом перекидывает пальцами костяшку.
Четки заканчиваются. Девяносто девять бусин. Девяносто девять раз «Аль-Каххар».
Она выпрямляется, занимая свое место на матрасе, у изголовья мужчины, и кладет правую руку ему на грудь. Снова берется за четки.
Когда она еще раз добирается до девяносто девятого «Аль-Каххар», ее рука, покинув грудь мужчины, ползет выше, к шее. Сперва пальцы скрываются в густой бороде, оставаясь там, пока он делает один или пару вдохов-выдохов. Потом снова появляются, чтобы отдохнуть на его губах, погладить нос, глаза, лоб, и наконец вновь исчезают в зарослях грязных волос. «Ты чувствуешь мою руку?» Вся изогнувшись, она склоняется над ним, пристально смотрит в его глаза. В них не отражается ничего. Приникает ухом к губам. Ни звука. У него тот же дикий вид, как раньше: рот полуоткрыт, взгляд прикован к темным потолочным балкам.
Она склоняется еще ниже, шепча: «Во имя Аллаха, подай мне знак, скажи мне, что ты чувствуешь мою руку, что ты жив, что возвращаешься ко мне, к нам! Один только знак, маленький знак, чтобы придать мне сил, веры». У нее дрожат губы. Они умоляют: «Хоть словечко…», чуть-чуть касаясь уха мужчины. «Но ты хотя бы меня слышишь». Его голова на подушке неподвижна.
«Мне сказали, что пройдут две недели, и ты сможешь двигаться, шевелить руками… Но вот уже пошла третья… или почти. И все никак!» Она поворачивается всем телом, хочет лечь на спину. Взгляд теряется там же, где блуждает взгляд мужчины, где-то между черными подгнившими балками.
«Аль-Каххар, Аль-Каххар, Аль-Каххар…»
Женщина медленно выпрямляется. Безнадежно смотрит на мужчину. Снова кладет руку ему на грудь. «Если ты способен дышать, то ведь можешь и задержать дыхание, да? Задержи-ка его!» Откинув волосы за спину, она требует: «Задержи хотя бы разок!» — и снова приникает ухом к его рту. Она слушает его. Она его слышит. Он дышит.
В отчаянии она шепчет: «Я так больше не могу».
Раздраженно вздохнув, она резко вскакивает и говорит, на сей раз во весь голос: «Я так больше не могу…» Разбита. «С утра до вечера без передышки произносить имена Бога, я так больше не могу!» Она делает несколько шагов к фотографии, не смотрит на нее, «Уже шестнадцать дней…», сомневается, «Нет…», и считает по дрожащим пальцам.
Смущенная, она оборачивается, возвращается на свое место, чтобы взглянуть на открытую страницу Корана. Она проверяет. «Шестнадцать дней… сегодня я должна произносить шестнадцатое имя Бога. Аль-Каххар, Владыка. Вот оно здесь, это шестнадцатое имя…» Задумчивая. «Шестнадцать дней!» Она отступает. «Шестнадцать дней я живу в ритме твоего дыхания». Озлобленная. «Шестнадцать дней я дышу точно как ты». Она смотрит ему прямо в лицо. «Я дышу как ты, вот послушай!» Глубоко втягивает воздух, потом мягко выдыхает. В том же ритме, что и он. «Я теперь уже могу дышать как ты, даже если моя рука не лежит на твоей груди». Она нагибается к нему. «И даже если меня нет рядом с тобой, я все равно дышу точно как ты». Она отходит от него. «Ты слышишь меня?» Она выкрикивает: «Аль-Каххар!» и опять начинает перебирать четки. Все в том же ритме. Она выходит из комнаты. Ее слышно: «Аль-Каххар, Аль-Каххар…», в коридоре и за входной дверью…
«Аль-Каххар…» удаляется.
«Аль-Каххар…» звучит тихо-тихо.
«Аль…» почти неслышно.
И тишина.
Проходит несколько беззвучных мгновений. Потом снова слышится «Аль-Каххар», под окном, в коридоре, за дверью. Женщина снова входит в комнату и останавливается возле мужчины. Стоит. Левой рукой, как прежде, перекидывает черные четки. «Я даже могу сказать тебе, что, пока меня не было, ты вдохнул и выдохнул тридцать три раза». Она приседает на корточки. «И даже сейчас, в эту минуту, говоря с тобой, я могу считать твои вдохи». Она взмахивает четками, проводя ими перед бессмысленными глазами мужчины. «Вот, с тех пор как я пришла, ты сделал семь выдохов». Садится на ковер и продолжает: «Дни мои я больше не делю на часы, а часы на минуты, а минуты на секунды… мой день равен девяносто девяти перекидываниям бусин на четках!» Ее взгляд останавливается на отслуживших свое часах-браслете, они болтаются на костлявом запястье мужчины. «Могу сказать тебе, что мне осталось перекинуть еще пять бусин до того, как мулла начнет свой призыв на полуденный намаз и примется читать хадисы!» Пауза. Она подсчитывает. «А на двадцатой бусинке в дверь к соседям постучит водонос. Старуха соседка, как всегда, с хриплым кашлем выйдет, чтобы впустить его. На тридцатой по улице проедет на велосипеде мальчуган, насвистывая песенку «„Лаила, Лаила, Лаила, как ты мила, сердце ты разбила мое…“ нарочно, чтобы слышала дочка соседей…» Она смеется. Смех печальный. «А когда я дойду до семьдесят второй, этот дурак мулла зайдет тебя проведать и осыплет меня обычными упреками, опять заведет свою песню — будто бы я недостаточно о тебе забочусь, не исполняю его советов, совсем не молюсь… Иначе бы ты уже выздоровел!» Она проводит своей рукой по его руке. «Но ты, ты свидетель. Ты знаешь, что я живу только ради тебя, возле тебя, дышу тобой!» Она упрекает: «Легко говорить, что надо произносить девяносто девять раз в день одно из девяноста девяти имен Божьих… И так целых девяносто девять дней! Да только откуда этому дураку мулле знать, что значит для женщины быть одной с мужчиной, который…», она не в силах подыскать слово или не смеет произнести его, «… быть совсем одной с двумя малышками!» — это она уже бормочет себе под нос.